Сергей Павлюченков - Крестьянский Брест, или предыстория большевистского НЭПа
Традиция предписывает историку полировать разделяющие политические партии грани, которые были обозначены ими самими на заре своего становления: Партии проводили свой срез общественного монолита по социально-классовому принципу: в России в начале века оформились партии рабочих, крупного капитала, крестьянства. Но последующее развитие все более обнажало иную суть, все более выделяло иной принцип, стирая чисто классовые признаки, по которым начинали формироваться противоборствующие группировки на политическом фронте XX века. Внутри самих партий, нацеленных на социальное переустройство, возникал разлом, который быстро превращался в грань более острую и жесткую, нежели те, что существовали между ними и их старыми политическими соперниками. Главным разделяющим или консолидирующим фактором станет не ориентация на определенный класс, а отношение партий к воле и интересам большинства — большинства класса, большинства всего общества, т. е. принцип демократии или диктатуры.
Большевики и меньшевики — вот типичный пример разлома единой в прошлом партии, ориентирующейся на рабочий класс, исповедующей теорию диктатуры пролетариата, молящейся одним «святым». Но вскоре не станет более непримиримых врагов. Даже монархисты типа Шульгина окажутся ближе к коммунистической партии с пролетарской идеологией, чем ее кровные братья социал-демократы.
Со времен II съезда РСДРП большевики неприкрыто перемещались с платформы диктатуры пролетариата над буржуазным меньшинством на платформу диктатуры нечаевского толка. Они не ставили знака равенства между социальной силой и численностью класса, численностью своих сторонников. В 1917 году их преимущество над демократически настроенными меньшевиками и эсерами выразилось прежде всего в том, что большевики уже давно поняли, что в сложных общественных катаклизмах решающая роль принадлежит незначительному, но активному меньшинству, способному в критический момент парализовать и подчинить волю и силу инертного большинства.
Английский историк Т. Карлейль в книге о Французской революции заметил, что в борьбе против тирании разогретое идеями свободы и равенства французское общество превратилось в некое желе и, казалось, остается только разлить его в конституционные формы и дать застыть. Но в том-то и дело, что это желе не могло застыть никогда. В России семнадцатого года война и экономический кризис быстро отбили у революционного народа интерес к желе. В головокружительно короткий срок, к осени 1917 года, массовое недовольство народа помогло превратиться партии большевиков из малочисленной и гонимой организации в силу, пользовавшуюся значительным влиянием среди рабочих и солдат.
Сами большевики давно пристально наблюдали за теми изменениями, которые происходили в социально-экономической организации воюющих держав. Россия здесь не служила примером. Наиболее последовательно и жестко политика государственной централизации и регулирования экономики в период войны и некоторое время после нее проводилась в Германии. Немцы еще 25 января 1915 года приняли закон о хлебной монополии. В течение войны Германия ввела у себя «принудительное хозяйство» почти во всех отраслях производства: контролировался обмен, устанавливались твердые цены, отбирался весь продукт, и нормировались не только распределение промышленного сырья, но и непосредственное потребление продуктов путем карточек и пайков. Введены были даже трудовая повинность и учет товаров. Свободная торговля на большинство изделий была отменена. Таким образом государство глубоко вторглось в сферу капиталистических интересов, ограничило частную собственность и заменило рынок централизованным обменом между отраслями производства.
Марксисты разного толка были сконфужены, ведь буржуазно-юнкерское государство железной рукой выполняло их стратегические мечты по реорганизации общественных отношений. Это дало повод некоторым немецким социал-демократам окрестить такую систему «военным социализмом». Однако слева брали круче. В. И. Ленин отрицал право такой системы называться социализмом, хотя бы и военным. В семнадцатом году он характеризует ее как «военно-государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[5]. Но вместе с тем, считал Ленин, государственно-монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма, и он «есть преддверие его, есть та ступенька исторической лестницы, между которой (ступенькой) и ступенькой, называемой социализмом, никаких промежуточных ступеней нет»[6].
Лидер большевиков, как всегда, был мастером прямой наводки, используя теорию в качестве прицела в голову последнего буржуазного министра, заслонявшую партии прямую дорогу к власти. А попробуйте-ка подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно-демократическое, намекал он рабочим и солдатам в сентябре семнадцатого[7].
Получалось, что для перехода к социализму необходима только смена на «военной каторге для рабочих» правительства буржуазного правительством революционно-демократическим. Но обратить государственную монополию, т. е. «военную каторгу», на обслуживание интересов рабочих и крестьян, о чем писал Ленин в «Грозящей катастрофе и как с ней бороться», было более чем проблематичным. Одним из первых, кто указал на это, был давний теоретический соперник Ленина А. А. Богданов. Почти сразу после октябрьских событий он предупреждал, что Ленин, «став во главе правительства, провозглашает „социалистическую“ революцию и пытается на деле провести военно-коммунистическую»[8].
Весной 1918 года представители немецкой буржуазии, желая завязать торговые отношения с Советской Россией, попросили представителей Совнаркома поподробнее рассказать о принципах советской экономической политики, и после получения соответствующей информации они сказали «Gut!» «Знаете, то, что у вас проектируется, проводится и у нас. Это вы называете „коммунизмом“, а у нас это называется „государственным контролем“»[9].
В это же время Ленин призывал:
«Учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[10].
Так оно впоследствии и случилось. В России добиться хлебной монополии в рамках контроля за предпринимателями, как в Германии, не удалось. Система монополии, напоминающая германскую, была достигнута только в условиях полного огосударствления промышленности и продовольственной диктатуры, сопровождавшейся ожесточенной классовой борьбой с соответствующей идеологической подоплекой.
Всемирный революционер Троцкий некогда в восторге писал:
«Наша революция убила нашу „самобытность“. Она показала, что история не создала для нас исключительных законов»[11]. Напротив, думается, что революция как раз рельефно подчеркнула эту «самобытность».
Она подтвердила специфику российской истории развиваться путем крайнего обострения противоречий. Уместно вспомнить русского философа П. Чаадаева. В своем знаменитом первом «Философическом письме» Чаадаев, размышляя о драматическом характере исторического пути России, замечал:
«Что у других народов обратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вбивать ударами молота… Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно»[12].
В рассуждениях философа отмечалось главное объективное обстоятельство, присущее всему историческому опыту России, — крайняя мучительность назревших преобразований, их затягивание и в силу этого их проведение самыми радикальными силами и способами, при которых отрицание предыдущего исторического этапа достигает апогея.
Со времен ленинских теорий периода НЭПа у нас обычно принято противопоставлять военный коммунизм и госкапитализм как нечто противоположное, но, на наш взгляд, военный коммунизм есть не что иное, как российская модель немецкого военного социализма или госкапитализма. В определенном смысле военный коммунизм был «западничеством», как система экономических отношений он был аналогичен немецкому госкапитализму, лишь с той существенной разницей, что большевикам удалось провести его железом и кровью, при этом плотно окутав пеленой коммунистической идеологии. Различие в германском и российском путях достижения одной цели во многом определялось разной степенью национального сознания государственности. Над русскими довлел многовековой опыт стихийной оппозиции авторитаризму собственного государства. Как писал Бакунин, «в немецкой крови, в немецком инстинкте, в немецкой традиции есть страсть государственного порядка и государственной дисциплины, в славянах же не только нет этой страсти, но действуют и живут страсти совершенно противные; поэтому, чтобы дисциплинировать их, надо держать их под палкою, в то время как всякий немец с убеждением свободно съел палку»[13].