Василий Верещагин - Наполеон в России
В последнее время пребывания в Москве снова, как за время великого пожара, угнетенное состояние Наполеона стало сказываться вспышками. Это бывало при приемах по утрам, когда, окруженный начальниками армии, под их пытливыми взглядами, казавшимися ему укоризненными, он будто вызывал всех своим строгим видом; резкий отрывистый голос и бледность лица показывали, что он понимал истину и что она не давала ему покоя. Тут иногда его сердце изливалось на окружающих в жестоких, резких выговорах, не облегчавших, а скорее увеличивавших его пытку сознанием своей несправедливости.
Только во время бессонных ночей, в беседах с графом Дарю, по словам Сегюра, он вполне открывает свою душу: «он хочет, по его словам, ударить на Кутузова, уничтожить его или отбросить, потом быстро поворотить к Смоленску.» – Но Дарю ему отвечает, что раньше это можно было сделать, но теперь уже поздно; что русская армия устроилась, а его ослабла, и победа под Можайском забыта; что как только его армия повернется к стороне Франции – она у него проскользнет между пальцев, так как всякий солдат, нагруженный добычей, побежит теперь вперед во Францию, торговать.
«Так что же делать?» – "Остаться здесь, – отвечает Дарю, – сделать из Москвы большой укрепленный лагерь и провести в нем зиму. Хлеба и соли хватит – он отвечает за это. Для прочего достаточно будет больших фуражировок. Лошадей, которых нечем будет кормить, он посолит. Что касается помещений, то, если домов мало, так погребов достаточно. С этим можно будет переждать до весны, когда подкрепления и вся вооруженная Литва выручат и помогут довершить завоевание.
Перед этим предложением император сначала молчит, видимо, раздумывая, потом отвечает: «Львиный совет! Но что скажет Париж! Что там будут делать? Что там делается за эти последние три недели? Кто может предвидеть впечатление шестимесячной неизвестности на парижан? – Нет, Франции не привыкнуть к моему отсутствию, а Пруссия и Австрия воспользуются им!»
И так уже Наполеон искусственно подогревал усердие союзников. Подтверждая раньше данные Шварценбергу инструкции и делая новые распоряжения, он не забывал «жаловать ему 12000 франков в месяц, на секретные издержки», приказывал выплатить «в счет будущего» 500000; не отказывал ни в одной из наград по представлению генерала и ходатайствовал перед австрийским императором о чине фельдмаршала для него, а также о разных отличиях для его армии.
Со своей стороны, Шварценберг, платя дружбой за дружбу, секретно уведомил Бертье, что император может рассчитывать на него лично, но не должен рассчитывать на Австрию...
И все-таки Наполеон еще не решался открыто объявить о своем намерении уйти. Все казалось ему потерянным, если удивленная Европа увидит его отступающим, и все спасенным – если удастся переспорить Александра настойчивостью; почти уже побежденный, он откладывал со дня на день публичное признание своего поражения.
Среди военных и политических туч, около него собиравшихся, всегда прежде лихорадочно деятельный, Наполеон в полном смысле бездействовал: он проводил дни в толках о достоинстве тех или других од и посланий, полученных за последнее время из Франции, образцы которых были приведены, или за редакцией правил управления французской комедией в Париже, на которую положил целых три вечера. Все замечали, что его обеды и ужины, обыкновенно простые и короткие, стали затягиваться, и что он начал поддерживать себя ликерами, видимо, ища возможности забыться. Видели его отяжелевшим, проводящим целые часы в полулежачем положении, с романом в руке и глазами, обращенными в пространство... в ожидании развязки.
Письмо его к Александру, посланное Лористоном в Петербург с Волконским, должно было пойти 24 сентября/ 6 октября, и ответ не мог прийти раньше 8/20 октября – очевидно, Наполеон ждал этого числа. По словам Констана, «последние дни пребывания в Москве, предшествовавшие 18-му октября, были донельзя печальны: его величество был как-то умышленно холоден и несообщителен; по целым часам никто из присутствовавших не решался начинать разговора.»
В это время, как всегда, официальные известия, бюллетени и «Монитер» не говорили правды, и всякое незначительное признание какой-нибудь военной неудачи непременно сопровождалось усиленною похвальбой: «21 сентября/ 3 октября в Москве начинают чувствовать зиму... Наши войска расположены по квартирам и наблюдают удивительную дисциплину... Мы нашли в Москве все знамена, взятые русскими у турок в течение последних ста лет слишком.»
Мюрат прислал в это время отчаянное донесение из авангарда о голоде и систематическом истреблении остатков кавалерии, но это донесение испугало только Бертье; Наполеон же призвал офицера, его привезшего, стал его расспрашивать, передопрашивать и довел до того, что тот, видя уверенность императора, сам усомнился в своих показаниях. Наполеон тотчас воспользовался его колебанием, чтобы поддержать надежду в Бертье, заверив его, что можно еще подождать, и затем отослал офицера обратно к Мюрату, в уверенности, что он распространит в авангарде мнение, будто император имеет твердо обдуманный и установленный план.
Нельзя думать, чтобы Наполеон сам вполне доверял своему оптимизму; главным двигателем его поступков, очевидно, была нерешительность. Все окружающие удивлялись полному отсутствию в нем прежней живой, быстрой, сообразной требованию, решимости; видели, что гений его разучился прилаживаться к обстоятельствам, как это бывало при его возвышении: тут он упирался, спорил, не желая мириться с крушением своих планов. Не только военные замыслы, но и все другие затеи, при успехе называемые гениальными, а при неудаче позорными и бесчестными – не удавались ему, разлетались, как дым. – К числу таких неудачных затей, кроме помянутых попыток возмутить крестьян и татар, надобно отнести и горький промах с поддельными бумажками, которых было сфабриковано на 100000000 рублей. Сомневаться в существовании этих 100-рублевых ассигнаций парижского происхождения нельзя. В одном из писем Бертье есть жалоба на потерю последней коляски, в которой были «самые тайные бумаги» – в этой коляске найдена была улика мошенничества: доска для делания сторублевых русских ассигнаций.
Всевозможные предосторожности были приняты перед войной, чтобы парижские художники, которым поручено было гравирование досок, не догадались, для какого позорного дела они работают. Подделка производилась медленно, что сердило Наполеона, не раз подтверждавшего об ускорении дела. Кампания уже началась, когда привезли 28 ящиков с фальшивыми бумажками, и если он не успел пустить их в оборот, то только потому, что путь был безлюден, некому было платить, некого награждать.
Еще весною 1812 года герцог Бассано передал варшавскому банкиру Френкелю на 20000000 фальшивых денег с поручением пускать их в русские пределы, по мере вступления французов, и в помощь операции был распущен слух, будто, при занятии французами Вильны, было захвачено на многие миллионы ассигнаций – но слух этот не помог делу. Исправлявший должность московского городского головы купец Находкин, получивший за свою податливость 100000 рублей, Поздняков и Кольчугин и др., награжденные из того же источника, не решились распространять эти деньги, а почтенный директор воспитательного дома Тутолмин прямо отказался принять такую помощь: «их была одна зловредность, – писал он в донесении императрице, – чтобы ссужать меня своими фальшивыми ассигнациями, коих привезли с собою весьма большое число и ими даже, по повелению Наполеона, выдавали своим войскам жалованье.» Гвардия неохотно принимала эти бумажки, хотя они были хорошо подделаны и по ошибке были даже принимаемы после русскими банками.
Бездеятельность Наполеона отражалась и на других. Только 5/17 октября роздана была, по приказанию начальника штаба Бертье, кожа войскам для починки обуви – слишком поздно. Трофеи, более легко раненые и выздоравливающие направлены, тоже поздно, на Можайск; остальные, более трудные, свезены в воспитательный дом и к ним приставили французских докторов, в надежде, что вместе лежащие русские раненые будут их защитой.
Наполеон стянул к Москве корпуса, стоявшие за городом, и чаще прежнего стал делать им смотры. Заметно укоротившиеся ряды батальонов не могли не резать ему глаз, и он приказал строить людей не в три, а в две шеренги – была ли в этом сознанная необходимость или он хотел обмануть себя и других протяжением линий войск —трудно сказать.
Во время одного из таких смотров, на кремлевском дворе, между свитою прошел слух, что, по направлению расположения авангарда, слышны орудийные выстрелы. Никто не решался сначала обратить на это внимание Наполеона; Дюрок осмелился, наконец, доложить и все заметили, что император совершенно изменился в лице. Однако, он быстро оправился и стал было продолжать смотр, но в это время прискакал адъютант Мюрата с известием, "что первая линия короля, захваченная врасплох, опрокинута; левый фланг его, под прикрытием леса, обойден, правый атакован, сообщение отрезано. Двенадцать пушек, двадцать зарядных ящиков, множество повозок и багажа взято, два генерала убито и потеряно от трех до четырех тысяч человек; наконец, ранен сам король, который вырвал у неприятеля остатки отряда, только благодаря многим жарким атакам на многочисленные неприятельские войска, занявшие было у него в тылу единственный путь отступления. Мюрат доносил, что «авангард более не существует, так как изнуренных остатков его хватит еще разве на один удар, на одну битву с неприятелем, сделавшимся более смелым, чем когда-либо.»