Андрей Никитин - Исследования и статьи
История и реальное содержание термина «уй» в русской жизни хорошо показывает Ипатьевская летопись. Он появляется на ее страницах в легенде о Владимире и Добрыне, неся с собой от голоски не славянской архаики, а русско-половецких связей XII в., активно используется с 1146 по 1185 г., исчезает на полстолетия, и с 1238 г. вновь появляется на страницах летописи, повествующей о событиях середины и второй половины XIII в. в Галицко-Волынской Руси, где в литературном и бытовом обиходе до польско-литовского завоевания лексика предшествующего периода сохранялась значительно лучше, чем на землях Северо-Восточной Руси.
Именно так сейчас может быть представлена история «народа кооуев», вызванная в конце XIV или в начале XV в. ошибочным прочтением слитного написания лексемы «ко оуям» и породившая столько недоумений, догадок и прямых фантазий со стороны историков, археологов и даже филологов. Надеюсь, что теперь им положен конец.
Еще проще выглядит загадка лексем «каепичи», «бастии» и «турпеи», которые С. А. Плетнева принимает за этнонимы.
«Что касается турпеев и каепичей, — пишет археолог, — то оба эти небольшие этноса обитали, видимо, на переяславльско-черниговском пограничье, поскольку упоминаются в летописи в связи с военными действиями, ведшимися князьями друг против друга именно на территории этих княжеств. Иных, более веских доказательств о месте их обитания у нас нет»[169].
Здесь всё верно, за исключением термина «этнос». Получив от отца, Изяслава Мстиславича, занявшего Киев, приказ «Переяславля добыти», Мстислав Изяславич «послася на ону сторону (т. е. на Левобережье) к Турпеемъ и к дружине, веля имъ ехати к собе <…> Ростислав же <…> сгони Турпее у Днепра, и поимав е, приведе е Переяславлю» [Ип., 398], из чего следует, что затея эта не удалась. В тех же словах передает этот эпизод 6658/1150 г. и Лаврентьевский список [Л., 326]. На то, что под «Турпеями» следует понимать никакой не этнос, а род, некоего Турпея, указывает наличие у них общей «дружины», а также то, что перехватить их и привести назад к Переяславлю смог один Ростислав Юрьевич, естественно, в сопровождении собственной дружины, в которой было вряд ли более двух десятков воинов.
Подобно «ковуям», «каепичи» встречены только в Ипатьевской летописи, причем лишь единожды, тем самым уже изначально позволяя думать, что перед нами очередная описка: «а молодь, перебравъ [с] берендичи, и с каепичи пусти на половци ити» [Ип., 507]. Разбирая тюркские этнонимы, Н. А. Баскаков пояснил, что «каепичи — название огузского племени древних узов — черных клобуков русских летописей. Структура этого этнонима ясна, она состоит из названия тюркского племени qaj или собственного мужского имени + apa ‘почтительное обращение к старшему в роде’ (ср. apa/aba/awa ‘отец, мать’ или oba ‘род, родовое подразделение, большая семья’»[170]. Между тем, здесь, скорее всего выступают потомки какого-то Аепы, двое из которых, как известно, в 6615/1107 г. заключили мир с русскими князьями и способствовали двум тогда же заключенным бракам половецких принцесс — с Юрием Владимировичем, сыном Владимира Мономаха, и со Святославом Ольговичем, сыном Олега Святославича [Л., 282–283; Ип., 259].
В отличие от этих псевдоэтнонимов, лексема «Бастеева чадь», упоминаемая только в Ипатьевской летописи под 6678/1170 г. («послалъ Мьстиславъ Михалка <…> с коуи, Бастеевою чадыо» [Ип., 544]), и 6680/1172 г. («и Глебъ князь прислалъ бяше Григоря тысячкаго своего с помочью, и половци дикие, Концакь с родомъ своимъ, и свои берендичи, Бастеева чадь» [Ип., 548]), имеет дополнение в имени самого Бастия — дважды в ст. 6678/1170 г. («Бастии же и инии мнози гонища по них» и «ту же льсть издея Бастии над Михалкомъ» [Ип., 540 и 544]). Из всего этого комплекса следует, что речь идет не о народе, а только, как и в случае с «турпеями», о роде берендея Бастия, бывшего «своим» для Мстислава Изяславича.
Вся эта путаница с несуществующими тюркскими этносами, извлекаемыми по мере надобности (и ненадобности!) из описок Ипатьевской летописи, объясняется, с одной стороны, слепым доверием филологов и историков к «Указателю» издания Археографической Комиссии (СПб., 1871), где все эти лексемы сопровождаются пометкой «нар.» (т. е. «народ»), а со стороны С. А. Плетневой — еще и отсутствием представления о разнице между «социумом» и «этносом», что достаточно ярко предстает в ее последней, в целом нужной и интересной монографии о половцах. Так она пишет, что у черных клобуков основу общества «составляла большая семья (аил), называемая русскими летописцами чадью. В нее входили как кровнородственные члены, так и их слуги из других обедневших семей и даже домашние рабы. Богатые семьи достигали очень больших размеров и превращались <…> в новые этнические единицы»[171]. Это, безусловно, новое слово в науке, так же, как и другие утверждения на эту же тему, например: «Процесс выделения из большой массы новых малых этнических образований, получавших имя от главы семьи или куреня, был, видимо, характерен для степняков»[172]. И далее: «Таким образом, сложный процесс этнообразования <…> заключался не только в слиянии мелких групп, но и в выделении из старого, давно сложившегося этноса небольших группировок, нередко перераставших в новые этносы»[173].
Как можно видеть, автор говорит здесь о процессе не этнообразования, а только социального расслоения, упадке одних родов и возвышении других в рамках одного этноса и в структуре одной социальной формации. Ссылаясь в монографии на работу 3.В. Анчабадзе о кипчаках Северного Кавказа, С. А. Плетнева могла бы вспомнить в связи с этим, что у половцев «каждая родовая единица совпадала с определенной военной единицей», во главе которых стояли главы родов[174], т. е. то самое, что было отмечено русскими летописцами, писавшими о «турпеях», «аепичах» и «Бастеевой чади». Одновременно следует отметить и слишком большую ее доверчивость к летописным текстам, воспринимаемым в качестве документов, а не историко-литературных произведений, что прямо относится к Ипатьевской летописи (походы русских князей «за Дон и за Яик», попытки половцев «попленить города» и пр.).
Такие примеры еще раз напоминают о необходимости точного употребления терминов науки, критического использования древних текстов и крайне осторожного отождествления их сведений с данными, полученными при изучении материальных источников, которые и должны быть положены в основу этнокультурных реконструкций. Всё остальное, прежде чем быть использовано, должно быть подвергнуто жесточайшей проверке, как это выяснилось на примере «коовуев» и остальной «чади», позволив вернуться к трем степным этносам, только и представленным в археологических памятниках южно-русских степей — печенегам, торкам и половцам.
Александр Пересвет и Сергий Радонежский[175]
В русской исторической традиции имена Сергия Радонежского и героя Куликовской битвы Александра Пересвета до сих пор прочно связаны друг с другом преданием о встрече князя Дмитрия Ивановича с настоятелем обители Святой Троицы. Последний благословил московского князя на битву с Мамаем и отправил с ним двух братьев-иноков, Пересвета и Ослебю, один из которых пал в поединке с «печенежином Челубеем». Эти сюжеты до сих пор вдохновляют художников, поэтов и писателей на создание произведений, многие из которых стали восприниматься как своего рода исторические свидетельства. Неслучайно накануне празднования 600-летия Куликовской битвы в научной статье, посвященной этому событию, один историк прямо писал, что «столкновению главных сил (ордынцев и москвичей. — А. Н.) предшествовало единоборство двух богатырей — Пересвета и Темир-мурзы (Челубея). Этот поединок имел целью воодушевить войска обеих сторон. Гибель богатырей в результате единовременного удара копьями произвела сильное впечатление на наблюдавших за традиционным поединком»[176], после чего пересказал сюжет известной картины В. М. Васнецова, используемой на уроках истории в школе.
Действительно, именно этот момент сражения, вычлененный из всего остального, стал в дальнейшем для большинства россиян и центральным событием битвы, и своего рода символом победы Руси над Золотой Ордой, торжеством «честнаго креста» над «неверными», так что образ чернеца в развевающейся схиме, несущегося с копьем на ордынского воина, вполне смог бы заменить на гербе Москвы столь сходного с ним «копейщика». Но, может быть, так это и было? Стоит вспомнить, что образ Георгия Победоносца, поражающего поверженного дракона (на ранних московских монетах изображен всадник не с копьем, а с саблей), получил своего рода канонизацию не ранее конца XV века, и в сознании народа неизменно ассоциировался с освобождением от татаро-монгольского ига.