Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга вторая
— Ну, а дальше сталкиваются оба эти мошенника на Шан-Зализе, нос к носу… И не успел он оглянуться, как этот прохвост Катькин возьми и плюнь ему прямо в рыло!..
—На Шан-Зализе?!
— Подумаешь! Там это просто! А у ней одна шляпка три тысячи франков!.. Скандалище жуткий!..
Все рассказы «Про Париж» были в таком же духе. Проходит время, и в руки героя романа попадает новая, только что вышедшая книга Измаила Александровича:
Неприятное предчувствие кольнуло меня, лишь только я глянул на обложку. Книжка называлась «Парижские кусочки». Все они мне оказались знакомыми от первого кусочка до последнего. Я узнал и проклятого Кондюкова, которого стошнило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на Шан-3ализе (один был, оказывается, Помадкин, другой Шерстяников), и скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опера. Измаил Александрович писал с необыкновенным блеском, надо отдать ему справедливость, и поселил у меня чувство какого-то ужаса в отношении Парижа…
Комический эффект этой пародии основан на том, что Париж в воображении и изображении Измаила Александровича оказывается населенным исключительно Катькиными, Кондаковыми, Помадкиными, Шерстяниковыми и прочими сугубо русскими персонажами, которые на Шан-Зализе, в Гранд-Опера и других фешенебельных центрах европейской цивилизации ведут себя так, словно дело происходит где-нибудь в Заволжье.
Разумеется, это шарж, карикатура. Но, как и всякая талантливая карикатура, она выпячивает, гиперболизирует вполне реальные черты высмеиваемого объекта.
Пародия Булгакова не врет. Она говорит нам чистую правду. Правда эта заключается в том, что А.Н. Толстой был до мозга костей русским человеком. Он не мыслил себя вне России, — не только духовно, но и физически не мог жить вдали от нее.
Герой А.Н. Толстого вследствие причудливых, фантастических обстоятельств, созданных крутыми поворотами истории, может очутиться не только на Шан-Зализе или в Гранд-Опера. С такою же легкостью он может вдруг оказаться и на другой планете: скажем, на Марсе. Но и там он будет себя вести совершенно так же, как он вел себя в своем родном Заволжье. И более того: он и окажется-то там, на Марсе, именно благодаря особенностям своего русского характера.
Вряд ли можно считать случайностью тот факт, что рассказ о фантастических событиях, легших в основу его повести «Аэлита», А.Н. Толстой начинает с картины, увиденной глазами иностранца:
На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой, серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, — глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу.
Объявление заслуживало большего внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, прочел еще раз.
— Twenty tree, — наконец проговорил он, что должно было означать: «Черт возьми меня с моими потрохами».
В объявлении стояло:
«Инженер М.С. Лось приглашает желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».
Это было написано обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом.
Невольно Скайльс взялся за пульс: обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, 17 августа 192.. года.
Арчибальд Скайльс — единственный иностранец во всей повести (разумеется, если не считать марсиан). И появление его здесь вовсе не продиктовано даже самой малой толикой сюжетной необходимости. События могли так же круто завертеться и без него. Взгляд иностранца, американского корреспондента Арчибальда Скайльса, понадобился автору для того, чтобы резче, выразительнее остранить, то есть подчеркнуть странность происходящего. Странность, заставившую американца усомниться в том, что он пребывает в здравом уме, и в то же время не вызвавшую даже слабого, самого мимолетного удивления у рядового жителя Петрограда.
А спустя всего несколько строк на сцене появляется один из центральных героев повести.
Фигура его вылеплена резкими, выразительными штрихами. И выразительность эта во многом определяется тем, что мы глядим на него все тем же изумленным и раздраженным взором Арчибальда Скайльса:
В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в суконной рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от нечего делать были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление.
— Вот этот — вот так замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое беззаботное лицо. На виске у него наискосок белел шрам. Глаза — сизо-карие и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах и даже поминал о ней в статье: «… Отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на европейского человека».)
— А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат и усмехнулся простодушно…
— Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс.
— Обязательно пойду.
— Но ведь это вздор — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров.
— Что говорить — далеко.
— Это шарлатанство или — бред.
— Все может быть.
Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, смотревшего на него именно так: с насмешкой, с непонятным выражением превосходства, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве…
Это — взгляд со стороны, глазами иностранца. А вот как сам Гусев рассказывает о себе, уговаривая инженера Лося взять его с собою на Марс:
— Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
Из короткого, но такого выразительного этого автопортрета вновь выглянул и явился перед нами тот тип русского скитальца, о котором говорил в своей знаменитой пушкинской речи Достоевский:
Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в русской земле поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество, и еще долго, долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского — интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится…
(Ф. Достоевский. Пушкин. Речь, произнесенная 8 июня 1880 года).На мысли эти Достоевского натолкнул образ пушкинского Алеко, на которого Гусев, конечно, совсем не похож. Но не зря, оттолкнувшись от героя пушкинских «Цыган», мысль Достоевского повернулась в сторону социалистов, рассуждая о которых, он сказал: «Это всё тот же русский человек, только в разное время явившийся». И как-то не очень уверенно добавил: «… конечно, пока дело только в теории».