Игнатий Крачковский - Над арабскими рукописями
Последние годы Усама прожил в Дамаске, следя за подвигами Саладина и вспоминая свою собственную молодость. Вероятно, он перевез туда из Хысн Кайфа и свою библиотеку, как сделал много лет тому назад, когда переселялся из Египта в Сирию. Но тогда она со всем имуществом погибла в Средиземном море. „И только гибель книг, – вспоминал Усама, – останется раной в моем сердце на всю жизнь“. Теперь переезд совершился благополучно, и таким путем в Дамаске оказалась рукопись-автограф „Книги стоянок и жилищ“.
В конце XVI века она была там еще в полной сохранности; приписка второй половины XVII века говорит, что последних листов уже нет. В XVIII веке она попадает в другой центр арабской литературы того времени – в Алеппо: на это указывает еще одна приписка нового владельца, местного поэта и общественного деятеля в 1810 году. Он был приятелем известного нам француза Руссо и, может быть, сам подарил ему эту рукопись. В составе второй коллекция последнего в 1825 году она нашла себе дорогу в Азиатский музей.
Лихорадочно, с жадностью разбирал я все эти приписки – и каллиграфические и торопливые, и стихотворные и полуграмотные; я невольно думал о том, как ровно за сто лет до меня, в них с таким же интересом вглядывался Френ. Теперь для меня был отчетливо ясен ход его мыслей, открывший автограф эмира Усамы. Скромно, двумя скупыми строчками в рукописном каталоге и в затерявшейся газетной статье он отметил свое открытие, без всяких подчеркиваний; европейская арабистика сто лет о нем ничего не знала. Старый Азиатский музей, бережно хранивший уникальную рукопись, оказался свидетелем как бы второго открытия ее уже в четвертом поколении ученых после Френа. Теперь новая волна арабистики вынесла сведения о ней в широкое море мировой науки: они закреплены уже и в „Энциклопедии Ислама и в бесценном своде Брокельмана. Как же не повторить старую истину, что книги имеют свою судьбу? Не всегда только эта судьба прослеживается так отчетливо по всем этапам, как в дефектной, лишенной начала и конца рукописи, которая оказалась автографом сирийского эмира, современника первого крестового похода.
4. Лоцман Васко да Гамы
Работа над рукописями несет свои радости и свои горести, как все в жизни. Однако, рукописи ревнивы: они хотят владеть вниманием человека целиком и только тогда показывают свои тайны, открывают душу – и свою, и тех людей, что были с ними связаны. Для случайного зрителя они останутся немы: как лепестки мимозы от неосторожного прикосновения, закроются их страницы и ничего не скажут они скучающему взору. Ничего он не рассмотрит в них, кроме однообразных мало разборчивых строчек, обыкновенно, на плохой дешевой бумаге в истрепанном оборванном переплете.
Для специалиста в работе над рукописями выпадают и праздники, когда какое-нибудь открытие блеснет перед ним сначала маленькой искоркой, в которой даже боишься обнаружить обман зрения, а затем зальет все ярким лучом, когда уже нет места колебаниям. Но как за минуты синтеза надо платить годами анализа, так и эти праздники даются только в награду за долгодневную будничную работу тщательного просмотра десятков и сотен мало интересных экземпляров однообразных рукописей второго и третьего сорта. Против некоторых из них создается даже какое-то личное предубеждение и со вздохом берешь их в руки, когда дошла очередь или судьба натолкнула на них случайно.
К таким пасынкам рукописных коллекций принадлежат сборники, где содержится много сочинений. Чаще всего это традиционные учебные трактаты, которые каждый прилежный ученик хотел объединить для себя в одной как бы „общей тетради“. Они повторяются нескончаемое число раз с очень малыми вариантами. Уже с ранних веков в каждой науке был строго установлен незыблемый канон – и в грамматике, и в праве, и в логике, и в арифметике. Порядок почти не нарушается и все такие „общие тетради“ разнятся только объемом, да большей или меньшей аккуратностью своего составителя-ученика.
К счастью, хоть и редко, встречаются иногда сборники и другого типа, как бы тематические, в которых специалист стремился объединить нужные ему сочинения. Так, один арабский окулист средины XII века в Иерусалиме составил для своего собственного врачебного употребления сборник десятка ученых трактатов по анатомии, физиологии и патологии глаза с различными рисунками и чертежами. Он сам был крупный знаток и рукопись оказалась очень высокого достоинства по своему выполнению. Когда великолепный экземпляр из собрания патриарха Григория попал в Азиатский музей, он произвел сенсацию и в Европе и в арабских странах. Медицинский факультет Египетского университета в Каире опубликовал ряд трактатов из него, подготовленных лучшим знатоком дела, давно живущим в Египте офтальмологом и историком науки М. Мейерхофом.
Иногда оказываются ценными и сборники, в которых даже трудно уловить определенный стержень, но которые составлял любитель для себя с большим вкусом и знанием. Стоит вспомнить одну такую казанскую рукопись, куда включены и отрывки из переписки Авиценны, и изречения распятого в X веке еретика аль-Халляджа, и уникальный, до сих пор неизвестный трактат о шахматной игре – все в очень тщательных копиях, обличающих опытного библиофила-знатока.
И тем не менее, подобные сборники – большая редкость, общая же невысокая репутация их обоснована. Обыкновенно, только по обязанности подходит к ним исследователь и торопится по возможности быстрее освободиться от утомительной и мало продуктивной работы описания этих „общих тетрадей“. Еще более падает настроение, когда попадаются сборники со статьями на равных языках, чаще всего арабском и персидском или арабском и турецком. При неизбежной дифференциации науки, за описание их теперь редко берется одни и тот же специалист. Наличие турецких частей для арабиста говорит, что арабские трактаты переписаны поздно, а значит для классического, наиболее творческого периода арабской литературы едва ли найдется что-нибудь интересное; турколог, видя с неудовольствием арабские сочинения, предполагает, что и турецкие вероятно только перифразируют или комментируют их, как часто бывает в „общих тетрадях“. Так и остается бедный сборник, на долгие годы „res nullius“ – никому не принадлежащим имуществом, мимо которого проходит всякий специалист, если рукопись подвернется ему на дороге. И все-таки и в отношении к сборникам нужна великая осторожность: рукописи иногда бывают коварны и любят неожиданно мстить за невнимание к ним. Об одном таком случае с собой я и хочу рассказать.
Не один раз в начале своей работы в Азиатском музее, мечтая о продолжении розеновского описания старых коллекций, я брал в руки один смешанный турецко-арабский сборник. Ничьего внимания он раньше не привлекал, и рукописная заметка о нем, неизвестно кому принадлежавшая, была мало значительна. Центр составляли турецкие части: они были переписаны красиво и, с точки зрения турколога, даже довольно рано – в начале XVI века. И по содержанию они могли бы представить интерес. Там был какой-то трактат по музыке, который теперь после исследований Фармера мог бы, вероятно, найти свое место в науке. Была там одна из довольно ранних, очевидно, версий романтически-трагичной истории Джем-султана. Этот сын Мухаммеда завоевателя выступил после него претендентом на престол. Разбитый своим братом Баязидом II, он бежал сперва в Египет к мамлюкскому султану Каитбею. Из северной Сирии он попытался еще раз завладеть османским государством, но после вторичной неудачи бежал в 1482 году на Родос. Гроссмейстер ордена иоаннитов, опасаясь каких-нибудь политических осложнений, интернировал его сначала во Франции, а затем выдал папе. По настоянию своего брата, даже уплачивавшего какую-то сумму, он содержался в плену и был в конце концов отравлен в Риме в 1495 году не то по интригам брата, не то по каким-то соображениям самого папы Александра VI. Через четыре года тело его было перевезено в Брусу и там похоронено. Рукопись, передающая рассказ про его судьбу, по времени, как будто, достаточно близка к этим событиям и могла бы, вероятно, заинтересовать туркологов.
Арабские части казались мне более „серыми“. Они были переписаны довольно небрежно, другой рукой, и сводились, главным образом, к трем „урджузам“ – стихотворениям какого-то Ахмеда ибн Маджида с довольно скучным, как мне казалось, перечнем морских переходов где-то около Аравии. Автора идентифицировать мне не удалось; наши обычные руководители Брокельман и Хаджжи Халифа ничем здесь не помогали. Я и не был особенно настойчив – стихотворения производили на меня впечатление набора имен для какой-то дидактической мало понятной цели. Несколько раз я брал сборник опять в руки, но описание его так и не двинулось.
Между тем приближалась середина 20-х годов. Постепенно наши международные сношения восстанавливались; начинала поступать с Востока и Запада литература, понемногу заполнявшая накопившиеся за время войны громадные лакуны. Иногда я не знал, какую брешь в своих познаниях скорее заделывать – так много интересных новостей приносили эти книги. То я хватался за египетские издания, с большой радостью констатируя, как за эти годы перерыва выросли почти не существовавшие раньше арабская драма и новелла. То я бросался к европейской арабистике, поглощая новые издания классических текстов и статьи о новых открытиях. Пробегая их, я любовался, с каким мастерством французский ориенталист Ферран строил неизвестную раньше интереснейшую главу о морской географии XV века: только с его знанием и ближневосточных, и малайских, и индийских, и дальневосточных языков можно было это сделать, только комбинация европейских и восточных источников приводила к таким незыблемым результатам. Постепенно фигура арабского лоцмана Васко да Гамы начинала приобретать живое обличив. Что у него при первом переходе из Малинди в Каликут в 1498 году был пилот араб, об этом давно было известно, но „Малемо Канака“, или „араб из Гуджерата“ португальских источников, звучали как-то темно и смутно. Комбинируя эти данные с арабскими и турецкими свидетельствами, Ферран как раз в эти годы сумел установить настоящее арабское имя пилота, выяснить, откуда он был родом. Мало того, за время нашего разобщения с мировой наукой удалось обнаружить в Национальной библиотеке в Париже и собственные произведения этого пилота; он был не только выдающийся практик, но и теоретик. С немного иронической улыбкой я читал, как до 1912 года эти сочинения лежали никому неведомыми в Национальной библиотеке, хотя одна рукопись находилась там с 50-х годов.