Елена Сенявская - Противники России в войнах ХХ века (Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества)
Сравнивая действия «камикадзе» с подвигами советских солдат, сознательно жертвующих собой в тяжелую минуту боя ради спасения товарищей, мемуаристы подчеркивают, что для советского воина важно было «не только убить врага, но и уничтожить их как можно больше», и, будь у него хоть какой-нибудь шанс сохранить жизнь «во имя будущих боев», он, безусловно, постарался бы выжить. И вот вывод, который делается из этого сравнения: «Японский смертник — самоубийца. Жертвующий собой советский солдат — герой. Если же учесть, что японский смертник до осуществления своего назначения получает повышенное содержание, то окажется, что его смерть — оплата расхода, произведенного на него при жизни. Так тускнеет ореол, который пыталась создать вокруг этого явления японская пропаганда. Смертник — это пуля, она может сработать только один раз. Смертничество — свидетельство авантюрности, дефективности японской военной мысли».[151]
Но такая оценка мемуаристами феномена «камикадзе» несколько упрощена: это явление связано со спецификой национальных традиций, культуры, менталитета, религиозных установок японцев, не вполне понятной представителям российской культуры, тем более в советский, атеистический период. Смесь буддизма и синтоизма, культ воина в самурайской традиции, почитание императора, представления об избранности Страны Восходящего Солнца, — все это создавало предпосылки для особого рода фанатизма, возводимого в ранг государственной политики и военной практики.
Становились смертниками только добровольцы, которых собирали в отдельные отряды и специально готовили. Перед боем они обычно писали завещания, вкладывая в конверт ноготь и прядь волос, — на тот случай, если не останется праха солдата, чтобы похоронить его с воинскими почестями. Что же двигало этими людьми? В одном из завещаний смертников сказано: «Дух высокой жертвенности побеждает смерть. Возвысившись над жизнью и смертью, должно выполнять воинский долг. Должно отдать все силы души и тела ради торжества вечной справедливости». Другой «камикадзе» обращается к своим родителям со словами: «Высокочтимые отец и мать! Да вселит в вас радость известие о том, что ваш сын пал на поле боя во славу императора. Пусть моя двадцатилетняя жизнь оборвалась, я все равно пребуду в извечной справедливости…».[152]
Так что этот феномен нельзя объяснить меркантильными соображениями, хотя и известно, что «камикадзе» получал повышенное армейское довольствие, а после его гибели фирма, где он раньше работал, обязана была выплатить семье тридцатитрехмесячное жалованье.[153] «Материальное поощрение» было просто инструментом государственной «социальной» политики, проявлением «заботы» о национальных героях, стимулированием распространения данного явления, однако рождено оно было особенностями японской цивилизации и было возможно только на этой национально-культурной почве.
Идея жертвенности, вплоть до предпочтения добровольной смерти, самоубийства принятию поражения своей страны и, тем более, позору плена, приобрела массовое распространение в конце войны ввиду краха японской империи и ее вооруженных сил. Узнав о безнадежном положении Квантунской армии, военный министр Японии Анами заявил: «Если мы не сумеем остановить противника, 100 миллионов японцев предпочтут смерть позорной капитуляции». 10 августа он издал приказ: «…Довести до конца священную войну в защиту земли богов… Сражаться непоколебимо, даже если придется грызть глину, есть траву и спать на голой земле. В смерти заключена жизнь — этому учит нас дух великого Нанко [герой японской мифологии — Е.С.], который семь раз погибал, но каждый раз возрождался, чтобы служить родине…».[154]
Однако конец был уже предопределен. И вот 2 сентября 1945 г. на американском линкоре «Миссури» состоялось подписание акта о безоговорочной капитуляции Японии.
Сотни людей на дворцовой площади в Токио рыдали и бились головой о камни. Прокатилась волна самоубийств. Среди тех, кто «исполнил завет Анами», было более тысячи офицеров, не считая сотен военных моряков и гражданских лиц. Покончил с собой и сам военный министр, и несколько других крупных правительственных чиновников.
Даже после объявления капитуляции еще долго сохранялись отдельные очаги сопротивления японских фанатиков. Известны случаи, когда японские солдаты на заброшенных островах продолжали сохранять верность присяге своему императору в течение многих послевоенных лет (и даже десятилетий), порой просто не зная об окончании войны, а иногда отказываясь признать и принять поражение.
Здесь, наверное, стоит сопоставить понимание героизма в европейском, в том числе и в советском сознании, с японским явлением смертников, включая «камикадзе». И в том, и в другом случаях ядром героизма является жертвенность, сознательный выбор человеком готовности отдать свою жизнь во имя своей страны. Однако в японской культуре это понятие расширено. Оно включает даже бессмысленную, с точки зрения рационалистического европейского ума, смерть путем самоубийства, которая с позиции японцев являлась демонстрацией верности долгу, своему императору и презрения к смерти. Таким образом, если для европейцев жизнь является самоценностью, которой жертвуют ради других, более значимых социальных ценностей, то для японских воинских традиций самоценностью оказывалась «правильная», почетная смерть. С этих позиций и следует оценивать феномен «камикадзе».
Если европейский солдат идет на смерть, повинуясь приказу или совершая сознательный выбор в момент действия, мотивационное поле его выбора оказывается очень широким. Это может быть и эмоциональный порыв, и трезвый расчет при оценке ситуации, учитывающий целесообразность собственной гибели для достижения какой-либо значимой цели (спасение товарищей ценой собственной жизни, уничтожение максимально возможного числа врагов, оборона важных объектов и т. п.). Японец-смертник совершает выбор заранее, задолго до момента реализации принятого решения. Он причисляет себя к определенной категории добровольно обреченных на смерть, с этого момента лишая себя выбора и фактически превращаясь в живой автомат, ищущий повода умереть. При этом реальная целесообразность и цена собственной гибели становятся для него незначимыми: сам факт смерти в бою оказывается почетным, соответствующим выполнению высшего долга. Причем, героем в равной степени является и тот, кто подорвал танк, бросившись под него с миной, и тот, кто до этого танка не добежал. Не случайно советских солдат поражало бессмысленное упрямство лезших напролом под автоматные и пулеметные очереди «камикадзе». Они действовали шаблонно, как бездушные автоматы, в то время как обычные войска могли бы предпринять гораздо более эффективные действия при существенно меньших потерях. Добровольная обреченность, казалось, лишала смертников способности соображать.
В целом при столкновении с японскими вооруженными силами советские военнослужащие воспринимали того же противника, который в конце 1930-х годов дважды потерпел от них поражение. Новыми были лишь масштабы боевых действий, количество вовлеченных в них войск, глубина проникновения на территорию противника, ожесточенность его сопротивления в ситуации политической и стратегической обреченности. Так, в то время нередко отмечались особенности поведения японцев, о которых, в частности, говорится в секретном меморандуме союзных войск: «Неоднократно наблюдалось, что в непредвиденной или новой обстановке многие японцы проявляют такую неуверенность, какая представляется почти ненормальной большинству европейцев. Их поведение в этих условиях может варьироваться от крайней апатии и физической прострации до безудержного неистовства, направленного против самих себя или любого объекта их окружения».[155] Военно-политический крах и капитуляция как раз и представляли собой такую ситуацию, к которой японцы, десятилетиями воспитывавшиеся милитаристской пропагандой, в массе своей оказались не готовы.
Ситуация поражения оказалась особенно драматичной для японского массового сознания еще и потому, что для этой национальной культуры было издревле характерно самовосприятие как исключительной, а своих государства и народа — как «избранных». В условиях первой половины XX века, когда постоянно возрастали имперские амбиции, а в мире получили распространение расовые теории, эти культурно-идеологические установки попали на благоприятную почву. Не случайно союзником милитаристской Японии стала фашистская Германия: важными оказались не только близость геополитических и стратегических интересов, но и идеи исключительности и национального превосходства. Лидерам Японии льстило, что гитлеровцы называли японцев «арийцами Дальнего Востока», то есть высшей расой Азии.[156]