Густав Гилберт - Нюрнбергский дневник
— До меня дошли слухи, что вчера зачитывали вашу «венскую речь»?
— Да, ту самую, которой мы столько времени посвятили во время самой первой нашей с вами беседы. — Ширах пожал плечами. — Теперь уже поздно.
Разговор снова коснулся Гитлера.
— Я ведь говорил вам о том, что в 1943 году у меня сложилось впечатление, что он ненормален, — заметил Ширах Фриче.
Близилось время возвращаться в зал судебных заседаний.
Внизу Франк нравоучительным тоном доводил до сведения остальных, что, дескать, сейчас необходимо, чтобы весь немецкий народ узнал всю правду до конца. Розенберг попытался использовать свою старую тактику, перевести разговор на агрессивность союзных держав, утверждая, что Америка стоит перед той же расовой проблемой. И тут же бросил полный надежды взгляд на Шпеера, явно рассчитывая на моральную поддержку того. Но Шпеер лишь саркастически рассмеялся в лицо Розенбергу, сопроводив свой смех соответствующим жестом.
Послеобеденное заседание.
Капитан Харрис зачитал дальнейшие выдержки из дневника Франка: «С Польшей нам необходимо вести себя как с колонией, поляки станут рабами Великогерманского рейха!»…«Необходимо изничтожать евреев, где бы они нам ни попались и где это возможно».
15–16 декабря. Тюрьма. Выходные дниЯ снова обошел все камеры, чтобы узнать реакцию на растущий объем материала доказательств, отношении к Гитлеру и партии в связи с последними разоблачениями.
Камера Розенберга. Розенберг, как обычно, запутался, когда мы с Келли попросили его высказаться.
— Конечно, вся эта история непостижима для меня, ужас просто. Я никогда себе и вообразить не мог, чем это все обернется. Не знаю. Ужасно! И Гитлер отдавал столько этих приказов. Либо Гиммлер с согласия Гитлера.
— Что вы теперь думаете о Гитлере? — поинтересовались мы. — Как вы думаете, что явилось результатом партийной программы?
Наверное, с минуту Розенберг, сцепив пальцы и уставившись в пол, продолжал хранить молчание. И наконец ответил:
— Я не знаю. Мне кажется, он просто уже не понимал, что делает. В самом начале никто не собирался никого истреблять — могу вас заверить! Я всегда стоял за мирное разрешение. Я выступал с речью перед аудиторией в 100 тысяч человек, речь эта впоследствии была распечатана во множестве экземпляров и роздана. В ней я выступал за мирное решение. Евреи должны были уйти со всех влиятельных должностей, вот и все. Вместо 90 % евреев среди берлинских врачей мы стремились к тому, чтобы их стало 30 %, и это, согласитесь, еще вполне приемлемая цифра. Я не мог предполагать, что это может привести к таким страшным последствиям, как геноцид. Мы стремились разрешить еврейскую проблему мирным путем. 50 000 представителям еврейской интеллигенции было даже разрешено покинуть страну. И поскольку я всегда мечтал о жизненном пространстве для немцев, я считал, что и для евреев тоже будет достаточно жизненного пространства — за пределами Германии. И не было смысла пытаться высылать их в Палестину, потому что для обитавших там 800 тысяч арабов это означало бы изгнание при помощи английских штыков.
— А куда их, по-вашему, следовало переселить?
— Ну, я знал, что их отправляли на восток, и слышал, что размещали в лагерях под их собственным начальством и что они собирались осесть где-то на востоке. Не знаю. Я не мог себе представить, что все это в конечном итоге приведет к устранению в буквальном смысле этого слова. Мы лишь хотели устранить их из политической жизни Германии. Многие из евреев уже с самого начала ждали жестких мер, но, увидев, что ничего подобного не произошло, некоторые из тех, что эмигрировали, вернулись, считая, мол, «даже оказавшись вне политики, мы все равно сможем заработать там себе на хлеб». Партия вначале воздерживалась от жестких мер. Но потом произошли события, которые просто вырвали у меня из рук контроль над этим. Еврейско-демократическая пресса на Западе начала травлю партии, чем и ускорила события. И потом это убийство фон Рата.[8] Разумеется, вы можете сказать: «Почему вы не расценили это убийство как единичный случай?» — Я не знаю. Возможно, это и был единичный случай. Но выглядел как ответ евреев на решение еврейской проблемы в Германии. Тогда и последовали меры возмездия… В действительности я не имею отношения к «нюрнбергским законам». Мне они попались на глаза, лишь когда их представили депутатам рейхстага, и, конечно же, я не мог встать в зале рейхстага и сказать: «Я протестую!» Об этом и речи быть не может.
Камера Штрейхера. Штрейхер ни в коей мере не был сбит с толку обилием доказательного материала, он по-прежнему оставался все тем же оголтелым фанатиком в отличие от своих сокамерников, испытывавших стыд или хотя бы пристыженность и инстинктивное желание защитить себя. «Ну, знаете, скажу вам то, во что верю», заявил он, отвечая на мой вопрос о том, как бы он поступил, зная заранее, к каким последствиям приведет избранный им курс. «В конце концов, Талмуд предписывал евреям заботиться о своей расовой чистоте. Сионистский предводитель Теодор Герцль даже говорил, что там, где евреи, всегда есть и антисемитизм. Евреи совершают большую ошибку, делая из меня истязателя, вы еще в этом убедитесь. Не я изобрел эту проблему — ей не один век. Я своими глазами видел, как евреи пробирались во все области жизни в Германии, и сказал, что их необходимо изгнать оттуда. Впрочем, если прочтете Талмуд, сами в этом убедитесь…»
И так далее и тому подобное, что так похоже на бред преследования или органический психоз. В поведении Штрейхера не было и следа садизма, лишь хладнокровная, апатичная одержимость.
Камера Шпеера. Шпеер, как и прежде, оставался спокойным и рассудительным. Когда мы спросили его, что он теперь думает о Гитлере, он ответил:
— То же, что и в последние военные месяцы, даже хуже: самоуспоенная, разрушительная власть, которой и дела не было до немецкого народа. Как я уже вам говорил, он для меня был человеком конченым с тех пор, как отдал приказ к разрушению всего немецкого достояния и когда заявил, что, дескать, немецкий народ заслуживает лишь гибели, поскольку не сумел выиграть эту войну. Но кое-что меня на этом процессе и удивило. Первое, это его речь в 1937 году о том, что «война должна начаться еще при моей жизни». Второе: доказательство того, что польский «инцидент» был действительно спровоцирован СС, представленное Лахузеном. И третье: масштабы и секретность гиммлеровской системы умерщвления.
Далее мы говорили о том, как Германия вооружалась для будущей войны, и Шпеер представил нам цифры невероятного роста производства, наступившего после того, как он занял свой пост. Он упомянул, что после поражения Германии предупредил американское командование силами стратегической авиации от японского окружения. Наши бомбардировки силами стратегической авиации, по словам Шпеера, доставили ему и подчиненному ему министерству немало головной боли, в особенности американские дневные точечные удары. Когда мы коснулись атомной бомбы, он сказал, что знал о наших работах над ней, поскольку в Германии были эксперты-ядерщики и соответствующие ядерные компоненты. Но о нашем прогрессе в этом направлении Шпееру ничего не было известно. Немцы также работали в этом направлении, однако, по его словам, «нас отделяли от цели годы и годы работы».
Я рассказал Шпееру, что, по мнению Геринга, речь шла не о годах, а о считанных месяцах.
— О, Геринг, да он представления не имеет о том, что такое наука. Зато треплется без меры. Я только заикнулся ему о первом испытательном образце реактивного самолета, как он тут же помчался к Гитлеру, чтобы сообщить ему, что, дескать, через три месяца мы изготовим 500 реактивных истребителей — какая чуть! Наверное, подумал, что эта сказочка о 500 самолетах укрепит веру Гитлера в чудо-оружие, которое обеспечит ему победу в войне.
Камера Функа. Функ пребывал в своем обычном подавленном настроении — жалкое зрелище.
— Как все это вынести — Германия опозорена на вечные времена! Поверьте, это куда тяжелее всех последствий этого процесса (стонет). И — поверьте — я не имел ни малейшего представления ни о душегубках на колесах, ни о других зверствах! Клянусь, впервые об этом я узнал в Мондорфе. Я делал все, что мог, ради соблюдения законности. Я воспрепятствовал выдаче находившегося во Франции бельгийского золота в Германию, поскольку вопрос о собственнике оставался невыясненным. Также я не допустил обесценивания франка в период оккупации. Только этим я спас больше денег для Франции, чем стоимость всей отчужденной собственности. Единственное, в чем я могу упрекнуть себя, так это, как я вам уже говорил, в том, что тогда, в 1938 году, не ушел в отставку, когда началось разграбление и уничтожение еврейской собственности. Но даже тогда я считал, что евреи должны получить адекватную компенсацию за все, что у них отобрали.