Олег Соколов - Битва двух империй. 1805–1812
В этом пассаже видна не только полная необъективность, но и следы великолепных докладов Аркадия Ивановича Моркова, особенно когда автор говорит о «страдающей обманутой нации… ропщущей армии и алчных и недовольных генералах». Интересно, что канцлер и, естественно, император, обращаясь к австрийцам, проявляют прагматизм, от недостатка которого страдал наивный Павел. Зная, что в Вене небезразличны к красотам Италии, царь и его канцлер, не смущаясь противоречиями с благими намерениями будущей коалиции, походя бросают фразу о том, что в России с пониманием относятся к интересам австрийского двора: «Естественно, что Австрийский дом, будучи тогда вынужденным понести значительные расходы, пожелал бы также со своей стороны извлечь некоторую выгоду из создавшихся обстоятельств и постарался бы обеспечить себе на будущее лучшие границы в Италии (!!)…»[43]
Письма Александра и Воронцова, обращённые к руководству Пруссии и Германской империи, со всей очевидностью говорят о том, что не вопросы безопасности Росси волновали русского царя, что речь идёт не о создании какого-то оборонительного союза, вызванного опасными действиями для России со стороны Бонапарта. Речь идёт явно о создании наступательного союза, целью которого является нападение на Францию и уничтожение той государственной системы, которая сложилась в ней в результате революции.
Часто, описывая эволюцию отношений Александра к Бонапарту, историки обращают внимание на эпизод с арестом герцога Энгиенского (см. ниже), произошедший в апреле 1804 г. Якобы это событие было поворотным пунктом в политике царя. На самом деле письма 1803 г. не оставляют ни малейшего сомнения в намерениях Александра.
Это полностью подтверждают интересные документы из Российского государственного исторического архива. Здесь хранится подробнейший дневник австрийского военного атташе полковника Штутерхайма, записи в котором велись в период с января 1804 г. по апрель 1805 г. В отличие от многих старческих мемуаров, авторы которых часто путают одну войну с другой, а высказывания, произнесенные в 1825 г., относят к 1805 г., здесь мы видим поистине стенографический отчет о беседах Штутерхайма с первыми лицами империи и, прежде всего, с самим Александром. Судя по характеру дневника, каждая запись делалась вечером того же дня, когда происходил разговор, и все выражения воспроизведены настолько дословно, насколько это вообще возможно. Изучение этих бумаг не оставляет ни малейшего сомнения в том, когда Александр принял решение о войне с Францией. Все беседы полковника с царем в январе — марте 1804 г. вертятся исключительно вокруг того, когда же, наконец, Австрия даст положительный ответ на настоятельные предложения царя о военном союзе.
На балу у императрицы 16 февраля Штутерхайм долго беседовал с Александром. «Ничто не возвышает душу так, как война, — внезапно сказал царь. А потом, буквально не переставая, твердил одно и то же: — Это поистине химера — надеяться на то, что мы сможем избежать общей судьбы, если мы не остановим амбиции Бонапарта. Нужно быть в такой же слепой апатии, как Пруссия, чтобы надеяться на это»[44].
На параде 26 февраля, где император и австрийский полковник снова встретились, Александр заявил: «Чтобы улучшить мою армию, ей нужна война, я надеюсь, что для блага обучения моих войск это будет война в союзе с вами»[45]. 12 марта Штутерхайм записал в своем дневнике: «Уже восемь дней как император постоянно повторяет мне во время наших встреч на парадах, что ему не терпится узнать о нашем решении. Сегодня был большой бал-маскарад при дворе. Он (Александр) показался мне несколько рассерженным… более озабоченный, чем обычно, он произнес: „У вас теряют ценное время“»[46].
Собственно говоря, весь дневник Штутерхайма — это сплошное требование Александра быстрее получить положительный ответ и начать войну с Францией.
Таким образом, Александр не просто с конца 1803 г. думал об организации коалиции против Франции, не только делал в этом направлении конкретные шаги, но уже тогда был буквально одержим идеей войны с Наполеоном. Он навязывал ее всем: прусскому королю, австрийскому императору, он требовал ее, несмотря на то что англичане не особенно просили русских бросаться на защиту Лондона. Он жаждал ее любой ценой, не обращая внимания на то, послужит она интересам России или нет, желает ли ее или нет большинство элиты российского общества. Он не советовался уже практически ни с кем, кроме нескольких страдавших навязчивой идеей англофилов и, прежде всего, канцлера А. Р. Воронцова.
Кстати, именно потому, что война совершенно не соответствовала ни желанию большинства русской элиты, ни национальным интересам страны, а решение о ней принималось в, мягко выражаясь, узком кругу, Бонапарт никак не мог догадываться о ее подготовке. И более того, его дипломатические представители в России чуть не до самого момента разрыва упорно твердили о миролюбивых намерениях Александра.
В Париже в это время действительно было не до России. Война с Англией становилась всё более нешуточной, и каждый день преподносил всё новые сюрпризы. В начале 1804 г. было раскрыто роялистское подполье, оплачиваемое Англией. Целью заговорщиков под руководством знаменитого шуана Кадудаля было убийство первого консула. В то время как Кадудаль и его сообщники были арестованы, стало известно, что сразу после убийства главы государства во Франции должен был появиться «французский принц», «но он там ещё не находится». Что это был за принц, никто из заговорщиков не знал или не хотел говорить.
Подозрение пало на герцога Энгиенского[18]. Он был самым молодым из всех значимых фигур роялистского движения, но и одним из самых популярных. В ходе боевых действий против республиканской армии он зарекомендовал себя как талантливый военачальник. Во время описываемых событий герцог Энгиенский жил в городе Эттенхейм на территории маркграфства Баден, всего лишь в четырех километрах от французской границы.
На рассвете 15 марта отряд французской конной жандармерии и драгун, войдя на территорию Бадена, окружил дом, где жил герцог. Его вооруженные слуги были наготове, но герцог, будучи опытным солдатом, понял, что бой бесполезен, и сдался без сопротивления. Около пяти часов вечера 20 марта его привезли в Венсенский замок под Парижем, а в девять часов вечера был собран военный трибунал под председательством генерала Юлена…
Трибунал, составленный из офицеров, ветеранов республиканской армии, обвинил герцога в участии в организации заговора. Единогласным приговором была смертная казнь.
Позже, когда во Францию вернутся Бурбоны, все будут открещиваться от причастности к этому событию, а знаменитый Талейран с присущим ему цинизмом глубокомысленно изречет: «Это хуже, чем преступление. Это ошибка»[19].
На самом деле тогда никто так не считал. Англичане и роялисты наполнили Париж кинжалами наемных убийц. На первого консула вели самую настоящую охоту. Нужно было ответить так, чтобы больше ни у кого не возникало желания браться за ножи. Один из самых знаменитых историков этого периода, Фредерик Массон, написал по этому поводу: «Он должен был ударить так сильно, чтобы в Лондоне и Эдинбурге поняли, наконец, что это не игра. Он должен был ударить открыто, так, чтобы герцоги и граф д’Артуа, видя, как течет королевская кровь, задумались на мгновение. Он должен был ударить быстро, ибо, если бы он взял представителя королевского дома в заложники, вся монархическая Европа поднялась бы, чтобы его защитить…»[47]
Франция восприняла это известие молча. Если и поднялись голоса, то лишь для того, чтобы поддержать решение первого консула. Один из депутатов законодательного корпуса, некто Кюре, с восторгом воскликнул: «Он действует как Конвент!» Сам же Бонапарт, словно слыша этот голос, вечером 21 марта объяснил своему окружению мотивы казни фразами, будто заимствованными у ораторов Революции: «Эти люди хотели посеять во Франции хаос, они хотели убить Революцию в моем лице, я должен был ее защищать и отомстить за нее… Я человек государства, я — это французская Революция!»
Именно эту фразу Франция и хотела услышать от первого консула. Уже довольно долго среди первых лиц государства шел разговор о том, что нельзя допустить, чтобы благополучие страны покоилось лишь на жизни одного человека. Неужели, если Бонапарт будет убит другой, более удачливой группой заговорщиков, рухнет все здание, выстроенное в годы консульства? Многие видели решение данного вопроса в установлении наследственной власти по образцу монархии. Однако страна вовсе не хотела возвращаться назад. Франция хотела быть уверена, что если она вручит корону первому консулу, все, что сделано Великой французской революцией, останется незыблемым: гражданское равенство, отмена феодальных привилегий, свобода совести, незыблемость передачи земель эмигрантов новым собственникам, и прежде всего, бывшим зависимым крестьянам, свобода производства и торговли. Казнью герцога Энгиенского первый консул показал, что между ним и Бурбонами нет ничего общего. Поворота назад не может быть. Бонапарт отныне стал таким же «цареубийцей», как и члены Конвента, осудившие на смерть Людовика XVI.