Михаил Тихомиров - Труды по истории Москвы
Михаил Нестерович жил в одном из переулков на Плющихе в небольшом деревянном домике, занимая квартиру из четырех комнат и кухни, причем одна комната была темной. Жил он втроем, с ним жила его постоянная сожительница (употребляю это слово в качестве обозначения жизни в квартире), как говорили мне – акушерка. Второй была прислуга – старушка. У академика был небольшой кабинет в передней комнате, дальше шла комната—библиотека, потом спальня, потом еще маленькая комнатка, служившая столовой, где стоял токарный станок, на котором работал Михаил Нестерович.
Иногда в Рукописном отделе устраивались небольшие чаепития, устраивались они обычно в задней комнате, так называемой греческой. Там читались различного рода сатирические стихи, а мне однажды был даже подарен целый небольшой сборничек, остававшийся в моей библиотеке, где меня всячески вышучивали как подьячего Мишку Тихомирова. Отношения между сотрудниками были хорошие.
Из сотрудников, кроме названных выше, мне запомнился один. Это был молодой человек Кирилл Михайлович Асафов, точно так же взятый по знакомству в отдел, но работавший вяло. Человек этот был божественный и смирный. Вместе с ним мы изучали записи в старопечатных книгах, изданные потом в «Археографическом ежегоднике».[1157]
Теперь смешно сказать, да и странно как—то, что я в те годы отличался необыкновенной гибкостью и подвижностью. Я мог придерживаться одной рукой и ногой за кончик шкафа, балансировать на самом верху и доставать книги, что никто другой в Отделе не в состоянии был сделать. В свое время в училище силачи любили меня поднимать на одной руке кверху и держать на ладони.
Асафов несколько смущался моим ироническим отношением к книгам, которые я любил, но которые, зная его божественные вкусы, называл смущающими терминами. Так, евангелие учительное, отличавшееся большими размерами, я называл евангелием мучительным, евангелие толковое называл евангелием бестолковым и пр. Впрочем, Кирилл Михайлович не сердился на меня. Это был поистине хороший человек, рано умерший и оставивший вдову и двух детей.
Музей был для него прибежищем, потому что таким людям служить и работать где—нибудь в других учреждениях трудно. В нем было что—то от древнерусского человека, вероятно, примерно таким же был и царь Федор Иванович, только царь поглупее.
В Историческом музее я занимался главным образом летописями, просматривая рукописи одну за другой; тогда—то и начало складываться то описание, которое я впоследствии выпустил под названием «Краткие сведения о летописцах».[1158] Сейчас можно пожалеть, что я делал это, не вполне ясно понимая, какую преследую цель, но летописцы – это море. Их изучение требует громадной памяти, чтобы определить ту или иную летопись по ее содержанию, не говоря уже о затрачиваемом времени.
Но попытки издать что—либо о летописях долго оставались безрезультатными. Потерпел я аварию и с большой находкой, которая впоследствии была восполнена. Я нашел список Московского свода конца XV века и доказал его тождество с Эрмитажным списком XVIII века. Открытие было выдающимся, однако моя статья была забракована в Археографической комиссии, так как я не знал какой—то статьи Шахматова. Виновником этого был академик А. Е. Пресняков,[1159] а точнее не он, а управляющий делами А. И. Андреев.[1160] Прошло много лет раньше, чем мною издан был 25–й том Полного Собрания Русских Летописей, который составил найденный мною Московский свод.
Должно быть, во мне было заложено достаточно упорства, чтобы не потерять головы после неудач. Жаловаться же собственно было некуда. Ведь вскоре за обеими моими выходками последовал памятный 1930 год, когда состоялся «набор» людей по делу Платонова,[1161] окончившийся тюрьмой и ссылками для очень многих участников этого дела.
Самое интересное, что и меня привлекали по этому делу, хотя я не имел никакого отношения к тогдашним академическим кругам историков. Дело обо мне было прекращено, и это, может быть, помогло как свидетельство того, что я не занимался политикой.[1162]
Вторым человеком по положению в Музее был Вячеслав Федорович Ржига, в эти годы мужчина средних лет. Отличался он необыкновенной вежливостью и приветливостью, причем это была не просто наигранная вежливость, а что—то лежащее в его характере. Вместе с тем он принадлежал к тем людям, с которыми нельзя было входить в какие—либо амикошонские отношения. По происхождению, насколько я знаю, он был чехом, эта строгая чешская манера, манера «славянских немцев» оставалась у него в крови.
Работал он, насколько мне известно, очень много. Его небольшая книжка о терминах, господствовавших в древней Руси в области одежды, кушаний и т. д., была напечатана Музеем.[1163] У Михаила Нестеровича Сперанского Вячеслав Федорович находился в большой чести и совершенно, конечно, справедливо.
Другой сотрудник Отдела Николай Петрович Попов был человеком совершенно другого типа. На нем ярко чувствовалось то духовное воспитание, которое он получил. Окончил ли он духовную академию, или только духовную семинарию, я это не знаю, но духовный элемент довлел на нем всячески.
Николай Петрович отличался глубоким знанием греческого языка, глубоким знанием русской литературы и палеографии, но работал он как—то медленно и притом работал таким образом, что писал свои труды только для немногих. Глубокие по содержанию, эти труды так и остались во многих случаях не напечатанными. Только впоследствии мне еле—еле удалось упросить напечатать один из трудов Николая Петровича Попова после его смерти в «Исторических записках»,[1164] да и то пришлось этот труд несколько сократить и раскрыть выносные буквы и титлы, которые Николай Петрович Попов почему—то считал обязательным признаком учености. Эта манера сохранилась и до сих пор у некоторых иностранных издателей, хотя я не знаю ни одной работы, которая вносила бы что—либо новое от того, что человек точно подражал писцу средневекового времени. Нужно ли писать, например, слово «дозд» с выносным «з», или можно писать это же слово со строчным «з», в большинстве случаев безразлично. Но уговорить Николая Петровича сделать в этой области уступки было невозможно. Наследство Николая Петровича Попова так и осталось, благодаря подобным требованиям, во многом пропавшим.
У него была своя логика – логика человека старого времени, не желавшего расстаться со своими взглядами, приобретенными в более раннее время.
Рассказы его были очень интересны. Так, он рассказывал следующее. Во время коронации Николая II с гофмейстером, ведавшим всей церемонией, князем Голицыным, который был в это время уже старым, случился неприятный казус с желудком. В силу этого Голицына спас сторож Ивановской колокольни, снабдивший почтенного сановника бельевыми принадлежностями.
Многие сочли это как бы предзнаменованием будущего царствования, были даже сочинены стихи, начало которых я передать не могу:
«Когда наш царь короновался,
Старик Голицын о……..»
Однажды у меня произошел разговор с Николаем Петровичем о Победоносцеве. Николай Петрович взял книжку записей знаменитых посетителей Музея и показал мне запись:
«Изыде, радуясь. К. Победоносцев».
Это было написано после того, как Победоносцев посетил ризницу Успенского собора, где раньше сохранялась синодальная, или патриаршая библиотека. Для иезуитского характера Победоносцева запись очень любопытна, потому что ее можно понимать в двояком смысле: «изыде, радуясь», потому что в ризнице очень хорошо, «изыде, радуясь», потому что в ризнице очень плохо, и радостно уйти.
Тот же Николай Петрович рассказал о своей ссоре с большим синодальным чиновником. Чиновник угнетал его разными придирками. Николай Петрович взял да написал чиновнику самое дерзкое письмо, где называл этого высокопоставленного человека различными титулами, вроде «негодяй, прохвост» и т. д. Я спросил Николая Петровича, как же он не побоялся так написать, на что он довольно резонно сказал: «А как он мог показать кому—либо такое письмо». И действительно, чиновник смирился и письмо не показал никому, так как это в первую очередь было бы направлено против него самого.
Из других рассказов Николая Петровича запомнился мне один рассказ об обер—прокуроре Синода Владимире Карловиче Саблере.
Саблер любил различного рода подлиз, как и многие чиновники царского времени. Был в Москве один священник, кажется, с Ваганьковского кладбища, и вот он отправился решать какое—то кляузное дело в Святейший синод. Прибегнул сей иерей к очень простому средству. Он приходил по утрам в Синод и дожидался, когда Саблер пройдет в свой кабинет. Когда Саблер проходил мимо, священник вставал и низко кланялся ему в пояс. На третий раз Саблер обратил внимание на почтенного священника и спросил, кто же это такой симпатичный иерей. Ему донесли, что священник пришел добиваться личной аудиенции у обер—прокурора. Саблер принял его и помог удовлетворить его ходатайство.