Эдвард Радзинский - Наполеон - исчезнувшая битва
Он помолчал.
- Как видите, я не только руководил сражениями - я участвовал в них... Однако не имею серьезных ран... так, жалкие царапины.
Впоследствии Маршан рассказывал, что, когда императора обмывали, у него на теле оказалось много шрамов от полученных ран. Превозмогая нечеловеческую боль, он оставался в строю, чтобы солдаты верили в его неуязвимость.
- Аркольское знамя, - продолжал император, - я отослал Ланну, он его заслужил. После трех тяжелых ранений этот истинный воин остался в строю. Ланн не был виноват в том, что судьбе не интересен, и пули в него попадали демократично... как и во всех. Он был всего лишь мужественный солдат, который сказал, предвидя свой конец: "Солдат, который дожил до тридцати, дерьмо!" Он погиб на поле боя.
Уже после битвы при Лоди я мог сказать себе: "У тебя совсем иное предназначение, чем просто служить бесстрашной шпагой для ничтожной Директории..." Природа расчетлива... И, оценив свою прошлую жизнь, я ясно понял: я обручусь с Францией. Потому судьба охраняла меня от пули, потому мне суждено было родиться французским гражданином... И после Арколе я сказал Мармону, совершенно изумленному тем, что я вернулся живой из этой мясорубки: "Поверь, мне на роду написаны такие дела, о которых никто и понятия не имеет". И бедный Мармон посмотрел на меня с испугом... Да, он был при моем начале...
Я не успел даже подумать, а император уже прочел мои мысли:
- Так что я не удивился, что он был и при моем конце. И когда в пятнадцатом году я узнал, что Талейран уговорил Мармона открыть врагу путь на Париж, я только засмеялся и сказал: "Значит, круг замкнулся"... Да, своими подвигами и кровью Мармон открыл историю моей славы и закрыл ее весьма по-человечески - своей подлостью...
А тогда... тогда мои обращения к армии Франция читала, как стихи. И солдаты были - мои дети. Я только обращался к ним: "Друзья! Я жду от вас..." - и они тут же забывали о страхе, об усталости, становились двужильными. А иначе не могло быть стремительных маршей, которые сводили с ума полководцев старой Европы...
Запишите, Лас-Каз, эти фантастические примеры, которые были военными буднями для моих солдат. Тринадцатого января корпус Массена участвовал в битве при Вероне. Ночью после битвы, без сна, они прошли по заснеженным дорогам тридцать семь километров и вышли на плато Риволи, где целые сутки участвовали в кровопролитном сражении. После победы - заметьте, опять не отдыхая, опять без сна - марш-бросок еще на семьдесят два километра. Выйдя к Мантуе, согласно моему плану, опять же в тяжелейшем бою они решили судьбу кампании. За четыре дня - сто километров и три победы... Корпус Массена появлялся внезапно, как "летучий голландец", вызывая панику, ужас и обращая врага в бегство... При Аустерлице мои солдаты, перед тем как выиграть величайшую битву в истории, проделали марш-бросок в сто двадцать километров... Они ворчали, но шли! Я позволял им ворчать - так им было легче. И после победы они шутили: "Малыш, - так они меня звали, - уже выигрывает свои битвы не нашими руками, а нашими ногами..."
Так я учил их воевать. А врагов учил заключать мир. И был беспощаден в своих условиях. Король Пьемонта, подписывая мир, отдал мне все свои главные крепости... Ломбардия, Милан были теперь в моих руках... Герцоги Пармский и Моденский оплатили мир самой суровой контрибуцией. Я оккупировал Болонью и Феррару и поколебал тиару на голове Папы. Я наголову разбил его войска, мог занять Рим... Бедный старый Пий VI послал на переговоры своего племянника. Он шел на любые условия. Но я понимал - духовный повелитель всего католического мира должен пригодиться мне в будущем. И потому аннексировал лишь малую часть его владений... Правда, забрал из его музеев множество бесценных картин и статуй. Не говоря о тридцати миллионах золотом. Все это я отправил в Париж - Директории. Эти воры были довольны. Они всласть пограбили мои трофеи. Но зато я заставил их молчаливо признать: теперь я сам, без всяких представителей Директории, заключаю мирные договоры с европейскими державами.
"Вождь нового поколения... Вызов молодости дряхлой Европе..." -так писали в Италии. А парижские газеты захлебывались от восторга: "Перед ним трепещут монархи, в его сундуках могли бы храниться сотни миллионов, но Первый генерал Великой Нации все отдает республике..." И все, что тогда обо мне писалось, находило отклик в простом народе. Я думаю, что после столетий обожествления королей Франции нужно было кого-то обожать. И она радостно бросилась в мои объятия... Улицу, где я жил, переименовали к радости толпы в улицу Победы...
Однако, читая все это, я, конечно же, понимал - я стал опасен для Директории, с каждым днем терявшей свою власть... Для нее было бы куда лучше, чтобы я оставался в Италии. Они уже страшились моего возвращения в Париж. Но в Италии я был уже не генералом, а государем. Я образовал Цизальпинскую Республику - Милан, Модена и Болонья, где сам правил... И самые умные в Директории поняли, что с каждым днем я все больше приучаюсь повелевать. Так что после заключения мира, все взвесив, Директория предпочла поторопить меня вернуться в Париж.
Освобожденная Италия... моя Италия расставалось со мной с великой печалью... Вчера, гуляя по палубе, я думал: когда я был вполне счастлив? Пожалуй, в Тильзите. Я продиктовал там условия мира, вся Европа была в моих руках... И русский царь, прусский король, австрийский император... выли у моих ног. Но счастливейшим я был все-таки тогда, в Италии... Представьте тысячные толпы, кричавшие мне: "Освободитель!" И это в двадцать шесть лет!..
Я вернулся во Францию, и в Люксембургском дворце Директория устроила великолепный прием в мою честь. Когда меня везли во дворец, за каретой бежала толпа, оравшая приветствия. И я подумал: если завтра меня повезут на эшафот, та же толпа будет орать свои проклятия - и так же громко... Цена любви толпы!.. В дворцовом дворе весьма живописно расставили разноцветные трофейные знамена, рядом картины в золотых рамах и мраморные статуи работы великих итальянцев - я прислал их в Париж. В самой глубине двора был воздвигнут Алтарь Отечества, и пять директоров в римских тогах (глупее зрелище трудно придумать) ждали моего появления... Под грохот салюта, под крики: "Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!" - у Алтаря появился я. И начались славословия тому, о ком всего год назад никто не слышал... Я с любопытством слушал это соревнование в лести. Чего стоили только словесные ухищрения министра иностранных дел Талейрана - пройдоха сразу понял, кому надо служить: "Скупая природа, какое счастье, что ты даришь нам от случая к случаю великих людей!" - проникновенно обращался он ко мне. Пафос времен революции был еще в моде...
Моя ответная речь была краткой: "Наша революция преодолела восемнадцать веков заблуждений. Двадцать веков Европой управляли религия и монархия. Но теперь, после моих побед, наступает новая эра - время правления народных представителей". Не преувеличиваю - был всеобщий вопль восторга...
Кстати, встретившись со мной в тот день на банкете в мою честь, наш епископ-расстрига (Талейран*) сказал загадочно: "Вы были правы, оставив папе Рим. Наместник Господа и вправду вам еще понадобится". И улыбнулся... Он, как и я, предвидел будущее. И я это оценил.
Да, я был тогда абсолютно счастлив...
Думаю, он лукавил. На самом деле он был тогда и счастлив... и несчастлив... Ибо уже в Италии его терзали слухи, что Жозефина в Париже отнюдь не безутешна... Он писал ей безумные письма, а она со смехом читала их вслух госпоже Т., которая была для нее (как я догадываюсь теперь) больше, чем подруга...
"Не проходит дня, чтобы я не любил тебя. Не проходит ночи, чтобы ты мне не снилась, чтобы я не сжимал тебя во сне в объятиях. Я не выпил утром ни одной чашки чая, чтобы не проклинать славу и тщеславие, которые держат меня вдали от тебя... от ночей с тобой".
Он тщетно ждал ее в Италии. И, уже все поняв, написал в Париж своему другу генералу Х (который тотчас передал письмо Баррасу, тот - Жозефине, а та - мадам Т.): "Я в отчаянии, моя жена не едет... у нее есть любовник, и это он удерживает ее в Париже..."
И ей - письмо-крик: "Я тебя ненавижу! Я тебя не люблю! Ты уродлива, глупа, неуклюжа, не любишь своего мужа. Почему от вас нет писем, мадам? Что удерживает вас от желания написать мужу? Ваши письма холодны, как после пятидесяти девяти лет брака... Берегись, однажды твоя дверь будет взломана и я грозой явлюсь перед тобой".
Она смертельно испугалась. Еще бы - тот, кто умел столь стремительно и неожиданно появляться перед врагом, вполне мог... Теперь и любовники избегали посещать ее дом.
Но (как рассказала мне госпожа Т.) достаточно Жозефине было написать что-то вроде "мой милый, я была больна" да еще намекнуть при этом на беременность - тотчас в ответ полетело его безумное, счастливое письмо: "Я был не прав, я негодяй, я смел обвинять тебя, а ты... ты была больна! Моя возлюбленная, прости, это любовь лишила разума твоего мужа! Напиши мне хотя бы десять страниц, только это сможет меня успокоить... Прости, прости... я люблю - все оттого... И тысяча поцелуев, нежных, как мое сердце".