Александр Эткинд - Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Глава 4
Страна, которая колонизуется
Русские романтики и потом советские поэты воспевали тепло и красоту России. Историки, напротив, были склонны к тревогам в отношении российского климата, природного и социального. «В семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников… Мы как бы чужие для себя самих», — писал Чаадаев, открывая русскую интеллектуальную историю (см. главу 3). Для русских природа была не матерью, а мачехой, писал Сергей Соловьев (1988:7/8–9). Во время смуты XVII века, по словам Василия Ключевского, «московские люди как будто чувствовали себя пришельцами в своем государстве, случайными, временными обывателями в чужом доме» (1956: 3/52). Удивительно, но тот же оксюморон Ключевский применяет и к Петру I, человеку XVIII века: «Петр был гостем у себя дома» (1956: 4/31). Еще интереснее, что этот троп всплывает вновь, когда Ключевский описывает типического дворянина начала XIX века: «…с книжкой Вольтера в руках где-нибудь… в тульской деревне», этот дворянин был «чужой между своими» (1956: 5/ 183). Наконец, в очерке о пушкинском «Евгении Онегине» Ключевский теми же словами говорит о литературном персонаже: «Он был чужой для общества, в котором ему пришлось вращаться» (1990: 9/87). Колонизация всегда связана с попыткой освоить чужое, а ее неудачи и срывы приводили к размножению объективирующих дискурсов о своем. Если ощущение невозможности стать своим среди чужих часто сопровождало неудачи внешней колонизации, то ощущение себя чужим среди своих оказалось постоянной формой недовольства и протеста, связанных с ситуацией внутренней колонизации. Этот троп — быть чужим среди своих; тосковать по родине, оставаясь дома, — популярен и среди деятелей афроамериканского движения, и среди постколониальных авторов. «Почему Бог сделал меня странником и изгоем в моем собственном доме?» — спрашивал в 1903 году афроамериканский интеллектуал У.Э.Б. Дю-бойс. «Отчуждение от дома — парадигматическое колониальное и постколониальное состояние», — утверждает Хоми Баба; для него основная проблематика колониального сознания — не в отношениях Себя и Другого, но в Чуждости Себя, Инако-сти Я, Otherness of the Self (Bhabha 1994: 13, 62; см. также: Kristeva 1991). В этой главе мы увидим, как в XIX веке пионеры российской историографии искали и находили похожие термины, чтобы рассказать об имперском опыте России[10].
Соловьев и фронтир
Посетив Россию в 1843 году, Август фон Гакстгаузен писал, что в России происходит не колониальная экспансия, а скорее, «внутренняя колонизация», которая стала «важнейшим предметом всей внутренней политики и экономики этой империи» (Maxthausenl856:2/76). В отличие от других открытий, сделанных прусским чиновником в России (см. главы 7 и 10), это осталось почти без внимания. Однако Гакстгаузен наверняка опирался в своих суждениях на дискуссии с российскими коллегами, которые охотно использовали идею колонизации в надежде регулировать миграции российских крестьян на периферию империи, прежде всего на юг России и в Сибирь, а впоследствии — в Среднюю Азию. В 1861 году в Русском географическом обществе прошло одно из таких прений о колонизации, понимаемой как организованное переселение людских масс. Журналист и писатель Николай Лесков, который сам в молодости управлял внутренними переселениями (см. главу 11), отвечал на речь географа Михаила Венюкова, который в своих экспедициях много раз пересек Азию, а потом руководил аграрной реформой в российской Польше. Лесков утверждал, что на деле многие переселения направляются не в отдаленные владения империи, а в ее «серединные места», и в этом, говорил Лесков, состоит основное различие между британским и российским способами колонизации (1988:60).
Середина и конец XIX века были периодом масштабной экспансии европейских империй (Arendt 1970). Российской империи, которая участвовала и в разделе Америки, и в Большой игре в Азии, надо было учиться говорить о том, что происходило на ее огромных внутренних пространствах. Историкам, освоившим язык мировых империй, нужно было приспособить иностранную идею колонизации к просторам провинциальной России. Концептуальный прорыв в этом деле совершил московский историк Сергей Соловьев. Ведя свою генеалогию как историка прямо от Шлёцера и координируя свои действия с министром просвещения Уваровым, он вступил в яростную полемику с Хомяковым и славянофилами, которых назвал «антиисторическим направлением». Применяя дискурс колонизации к допетровской России, Соловьев отрицал само различие между колонизующими и колонизуемыми: «То была обширная, девственная страна, ожидавшая населения, ожидавшая истории: отсюда древняя русская история есть история страны, которая колонизуется» (1988: 2/631).
Соловьев сформулировал эту поразительную фразу в своем обзоре древнейшей Российской истории. Если нет смысла разграничивать субъект и объект российской колонизации, зачем это делать? Соловьев живо описывал заботы страны, которая колонизуется:
Населить как можно скорее, перезвать отовсюду людей на пустые места, приманить всякого рода льготами; уйти на новые, лучшие места, на выгоднейшие условия, в более мирный, спокойный край; с другой стороны, удержать население, возвратить, заставить других не принимать его — вот важные вопросы колонизующейся страны (1988: 2/631).
Для колониального сознания нет большей дистанции, чем между колонией и метрополией. Как может страна колонизовать сама себя? Соловьев понимал эту проблему и специально подчеркивал ее:
Но рассматриваемая нами страна не была колония, удаленная океанами от метрополии: в ней самой находилось средоточие государственной жизни; государственные потребности увеличивались, государственные отправления осложнялись все более и более, а между тем страна не лишилась характера страны колонизующейся (1988: 2/631).
Для русского языка эта возвратная форма глагола, «колонизоваться», необычна, как и для других европейских языков. На русском она звучит безлично, но сильно и парадоксально. Несмотря на этот лингвистический факт или благодаря ему, Соловьев и его ученики постоянно употребляли именно эту формулу, «колонизуется». В своей многотомной истории Соловьев разъяснял, что колонизация России последовательно шла с юго-запада на северо-восток, от берегов Дуная к берегам Днепра и далее. На севере древнерусские племена продвигались к Новгороду и Белому морю, на востоке захватили Верхнюю Волгу и земли вокруг Москвы. Там они основали Российское государство, но колонизация продолжалась дальше на восток и далее в Сибирь. Важно, что Соловьев не применял идею «страны, которая колонизуется», к новой истории России. В последних томах его «Истории», посвященных «новой», а не «древней» российской истории, термин «колонизация» не встречается.
Марк Бассин (1993) сравнил соловьевскую идею «колонизующейся страны» с концепцией американского фронтира Фредерика Дж. Тернера. Сходства и различия этих идей существенны для российской и американской историографии. Как и американский фронтир, внешняя граница российской колонизации была нечеткой, расплывчатой и постоянно перемещалась. Как и в Америке, эта граница была ключевым фактором для имперской культуры. На обоих фронтирах особую роль играли преследуемые религиозные меньшинства (Turner 1920; Эткинд 1998; Breyfogle 2005). Но между концепциями Тернера и Соловьева есть существенные различия.
Тернер исследовал современные ему события в районе фронтира, тогда как Соловьев ограничивал самоколонизацию России древнейшим периодом ее истории, Средневековьем. Это не такое серьезное различие, как может показаться: в этой концепции колонизации нет ничего, что мешает применить ее к новой истории России. Как мы скоро увидим, если на такой шаг не решился Соловьев, то его сделал Ключевский. Внимание Тернера, однако, было сосредоточено на собственной культуре западного фронтира, и он детально исследовал механизмы ее влияния на культуру восточных штатов. Соловьев не оставил подобного описания внешней, движущейся границы российской колонизации, но другие историки подробно исследовали отдельные ее части[11]. Пионеры пограничных земель — охотник, торговец и сектант — были примерно те же, хоть в России сюда нужно добавить казака; но вторая и третья линии колонизации сильно отличаются. В Америке, согласно Тернеру, на прилегающих к фронтиру землях последовательно хозяйствовали, по принципу «четырех стадий», охотники, скотоводы, фермеры и индустриалисты. Потом фронтир двигался дальше на запад, и туда же переносилась очередь из этих четырех стадий. В России было иначе. На протяжении веков граница колонизации все двигалась на восток, оставляя позади огромные пространства столь же девственными, как и прежде. В дальнейшем эти пространства приходилось колонизовать снова и снова. У американского фронтира и российской колонизации — разные топологии: первый непрерывен, как линии фронта и траншеи современных Тернеру войн; вторая оставляла разрывы, карманы и складки. Возможно, русский опыт ближе другому тезису об американской экспансии — идее Уолтера Уэбба о «Великой американской пустыне» между восточным и западным побережьями Северной Америки, которая оставалась неосвоенной долго после того, как линия фронтира пересекла ее всю. Как показал Уэбб, для культивации прерий требовались иные навыки и орудия, чем для заселения лесов, более понятных европейцам. Поэтому колонизация Америки напоминала не плавное движение линии с востока на запад, но прыжки, возвраты, бурные движения по краям и долгие паузы в середине (Webb 1931).