Василий Ключевский - Краткий курс по русской истории
На свойствах этой точки зрения и на всей литературной истории древнерусскаго жития заметно сказывается действие среды, в которой зародилось это житие и с которой главным образом связано было его распространение. Разсматривая житие критически, не следует забывать, что оно входило в состав богослужения, читалось в церкви во время службы святому на шестой песни канони вслед за кондаком и икосом. Разсматривая содержание и форму этих кондаков и икосов, нетрудно заметить их литературное родство с житием. Кондак кратко передает в повествовательной форме основныя черты деятельности святаго; икос на основании этих черт излагает похвалу святому, начиная каждую черту возгласом «радуйся». Таким образом, в этих песнях содержится литературная программа жития. Таковы именно по своему строю древнейшие памятники севернорусской агиобиографии, жития Леонтия и Игнатия Ростовских, Варлаама Хутынскаго, митр. Петра: это распространенные кондаки и икосы, в которых главныя биографическия черты сопровождаются прославлением святаго обыкновенно с тем же возгласом «радуйся». Об этих именно житиях рукописи сохранили прямыя указания на их церковное происхождение или употребление: их помещали в прологах или среди службы святому после шестой песни канона. Этот первоначальный тип жития, который всего точнее назвать проложным, господствовал в севернорусской литературе житий до конца XIV в., как видно по уцелевшим памятникам того времени. Но он не исчез и после, когда развились и утвердились другия формы жития: пока древнерусская агиобиография хранила свой старый строго-церковный стиль и не превратилась в простую биографию, до тех пор существовала потребность иметь рядом с пространным украшенным житием и его краткое проложное изложение. Если в XV—XVII вв. появлялась такая украшенная редакция, почти безошибочно можно предполагать при ней и проложную, очень часто помещавшуюся в рукописи рядом с первой. Во второй половине XVII в., когда падали прежния церковныя формы жития, составитель новой редакции жизнеописания князя ярославскаго Феодора, которой уже коснулись новыя литературныя требования, считал, однако ж, необходимым приложить к своему труду его сокращение, дав последнему церковное заглавие «синаксаря», хотя проложная редакция этого жития существовала уже в XV в.
Потом литературная форма жития получила дальнейшее развитие. В начале и конце биографии появились части, содержание и цель которых составляло не воспроизведение историческаго явления: перед биографическим разсказом явилось ораторское предисловие; прежняя краткая похвала в конце проложнаго жития расширилась в пространное похвальное слово и отделилась от биографии в виде особой статьи; чудеса сделались существенной и необходимой частью жития; в самом биографическом разсказе развились именно те типическия черты, которыя обобщали историческое местное и индивидуальное явление, приближая его к общему христианскому идеалу. Церковно-ораторские элементы жития стали на первом плане, закрыв собой элементы историографические. Житие превратилось в стройное и сложное архитектурное здание, в однообразныя формы котораго стремились облекать разнообразныя историческия явления. Трудно обозначить с точностию время, когда литературная форма житий получила такое развитие. Как произведения местныя, они подчинялись в этом отношении развитию местных литературных сил, которое в разных пунктах Древней России было не одинаково. В одно время встречаем жития, принадлежащия по своему строю к разным эпохам в литературной истории древнерусской агиобиографии. В Ростове в конце XII и в XIII в. сказания о святых получали простую неразвитую обработку; в житии епископа Игнатия, которое можно относить к половине XIV в., впервые встречаем робкую попытку предпослать разсказу краткое предисловие. Напротив, смоленская письменность уже в XIII в. имела житие местнаго святаго, ни в чем не уступающее искусственным житиям XV—XVI вв., вооруженное витиеватым предисловием, частыми реторическими отступлениями в разсказе и не менее красноречивым похвальным словом в виде авторскаго послесловия. Это, как мы видели в разборе жития Авраамия Смоленскаго, объясняется ближайшим влиянием киевской письменности, происходившим отсюда большим знакомством с литературными образцами, которое раньше возлагало на составителя жития более сложныя требования. В более отдаленных городах, при меньших литературных средствах, дольше ограничивались более простой проложной формой жития. Можно, впрочем, заметить, что с XV в. указанный искусственный стиль становится господствующим и в севернорусских житиях. Выше мы пытались указать литературный материал, с помощию котораго возводились такия здания, и зодчих, давших образцы такой литературной постройки: житие, получившее свою первоначальную основу в песнопениях церковной службы, в дальнейшем развитии приняло в себя элементы церковнаго слова, и влиятельнейшими руководителями в этой переработке были писатели, пришедшие со стороны, незнакомые непосредственно с местными условиями, среди которых выросли описываемыя ими лица, но твердо знавшие тот идеал, который лежит в основе агиобиографии, и литературные приемы, необходимые для достойнаго его изображения. Сообразно со своим характером и литературными источниками эта новая форма, оставшаяся с тех пор господствующей в древнерусской литературе житий, была так же близка к богослужению, как и проложная: в старых списках службы преп. Сергию Радонежскому находим указания, что на шестой песни канона читались или украшенная Пахомиева редакция жития этого святаго, или проложное ея сокращение, сделанное тем же писателем. Сообразно с теми же источниками в дальнейшем развитии новой формы постепенно исчезала грань, отделяющая житие от церковнаго панегирика: если в Макарьевское время появился ряд новых редакций житий, названных похвальными словами, то, с другой стороны, под заглавием жития можно встретить похвальное слово, лишенное биографическаго содержания.
Рядом с господствующим стилем развивались пошибы, в некоторых чертах от него отступавшие. Выше разсмотрена группа житий XVI и XVII вв., в основании которых можно заметить чисто историографическую цель: не покидая приемов искусственнаго стиля, стараясь держаться на высоте его реторических требований, они, однако ж, стремятся расширить свое фактическое содержание насчет общих мест жития. Немного раньше начали появляться и произведения другаго характера, в которых мы указали падение господствующаго стиля житий: мало заботясь о фактическом изучении, неизвестные составители их еще меньше думали о стилистической обработке, отступали не только от принятых в агиобиографии приемов реторическаго изобретения, но иногда и от обязательнаго для нея церковнаго языка, приближаясь в своем изложении к живой речи.
Оба видоизменения установившагося стиля были переходом от жития к простой биографии. Есть некоторый интерес в изследовании происхождения этих видов: оно поможет, не преувеличивая, оценить их значение в общем движении древнерусской литературы; притом условия, заставлявшия отступать от господствующаго стиля, бросают свет на основные элементы этого последняго, разсмотрение которых составляет главный вопрос в литературной критике жития. Если изложенное выше предположение об источнике, из котораго житие заимствовало свою основную мысль и первоначальныя литературныя формы, имеет долю вероятности, легко понять, что житие должно было получить очень специальное литературное значение: не всякая биография заслуживала названия жития, и не всякое лицо, заслуживающее биографии на наш взгляд, могло стать достойным предметом жития. Житие было неразлучно с представлением о святой жизни, и только она имела право на такое изображение. Единственный интерес, который привязывал внимание общества, подобнаго древнерусскому, к судьбам отдельной жизни, был не исторический или психологический, а нравственно-назидательный: он состоял в тех общих типических чертах или нравственных схемах, которыя составляют содержание христианскаго идеала и осуществление которых, разумеется, можно найти не во всякой отдельной жизни. Для такого изображения судьбы лица нужна не критика, не фактическое изучение. Но и для древнерусскаго агиобиографа были неизбежны случаи, когда вопрос об историческом факте выступал наверх перед этими нравственными схемами: так бывало, когда лице, за жизнеописание котораго он брался, стояло слишком близко к историческим событиям, занимавшим общество, а сам он был слишком близок к описываемому лицу, чтобы забыть подробности этих событий или пренебречь ими. До XVI в., когда устанавливался искусственный стиль житий, сравнительно большую ровность и полноту фактическаго изложения и меньшую наклонность к общим реторическим распространениям можно заметить в житиях князей. Стремление изменить задачи жития, обратить его в полный свод известий разных источников о лице и его исторической обстановке обнаружилось в XVI и XVII вв., особенно в житиях князей и высших представителей церковной иерархии. Естественно, что встреча с явлениями, удалявшимися от церковной сферы в тесном смысле, заставляли и писателя в выборе биографическаго материала выступать из тесных рамок жития, намеченных в кондаке и икосе. Но и в кругу монастырской жизни, стоявшей в стороне от главных центров мирских общественных интересов и служившей преимущественным разсадником типов для житий, биографу встречались положения, которыя усиливали его внимательность к простым житейским подробностям описываемой жизни. С половины XIV в. развитие монастырской колонизации выставило необозримый ряд подвижников, основывавших монашеския общины в лесных пустынях. Благоговейное воспоминание, которое основатель оставлял по себе в братстве и окрестном населении, большею частию не скоро облекалось в формы церковнаго чествования, но возбуждало желание сберечь, записать черты его жизни, пока оне были свежи в памяти. В этом отношении любопытно признание перваго биографа Даниила Переяславскаго, что его заставило приняться за перо желание всех знавших и любивших святаго старца видеть и почитать его житие. До церковной канонизации жизнеописатель имел больше простора для своего пера: он и тогда искал в описываемом лице знакомых ему черт идеальнаго типа, но ничто не заставляло его избегать и простых житейских подробностей, не подходивших под принятыя в житиях обобщения, ибо он писал свою повесть не для церковной службы, делавшей такия обобщения обязательными для биографа, а для читателей-современников, в памяти которых подробности о жизни знакомаго им человека и в своем реальном виде еще не потеряли живаго интереса. Таким образом, здесь большая простота биографическаго разсказа, близость его к действительности была следствием того, что он по своему происхождению и назначению удалялся от церковной службы. Думаем, что этим обстоятельством премущественно объясняется появление и размножение с XV в. простых биографических записок, авторы которых, не принимая на себя обязанности писать полную биографию и не стесняясь рамками жития, тем с большею простотой и откровенностью излагали наиболее близкия и дорогия для них воспоминания. Характер этих записок разделяют и жития, написанныя до канонизации, независимо от церковной службы, образчики которых мы видели в биографиях Иосифа Санина, Даниила Переяславскаго и во многих других житиях XVI—XVII вв.: свободныя от условий, налагаемых церковной службой, писанныя под влиянием мысли о любимом и уважаемом старце, а не о святом, прославленном церковию, они отличаются живостию черт и близостью к действительным явлениям жизни. Удаление от непосредственнаго влияния церковнаго богослужения сказывалось не на одном выборе биографическаго содержания жития: может быть, еще заметнее отражалось оно на изложении этого содержания. Древнерусское писательство не сходило с той наивно-искусственной ступени развития, когда литературная форма, соответствующая известному содержанию, создавалась не столько сущностью самого предмета и настроением авторской мысли, сколько назначением литературнаго труда и чисто внешними, условными приемами слога и общих мест. Смотря по этому назначению, один и тот же предмет или излагался простой, безыскусственной речью, или наряжался в торжественную одежду пышных слов и ухищренных оборотов, хотя при этом высота мысли и сила чувства являлись очень часто в обратном отношении к литературному стилю. Для древнерусскаго писателя выбор литературной одежды, идущей к известному предмету и случаю, облегчался тем же, из чего впоследствии Ломоносов создал свою теорию трех слогов, то есть существованием книжнаго церковнославянскаго языка рядом с русской разговорной речью. Этими условиями объясняется резкая разница в тоне и изложении между двумя сказаниями о постройке московскаго Успенскаго собора в XV в. — торжественным словом церковно-оффициальнаго происхождения и летописной повестью, составленной тайком от церковных властей и против них, хотя автор, как видно, хорошо владел и книжной церковнославянской речью. Даже один и тот же писатель, ученик Пафнутия Иннокентий, в воспоминаниях об учителе выражается далеко не тем языком, каким изложил службу на память его. К канону и житию Геннадия Костромскаго, написанным довольно правильным книжным языком, биограф присоединил наставление касательно своего труда, и здесь строки книжнаго склада чередуются с фразами, выраженными простой разговорной речью. Удаляясь от своего первоначальнаго источника, агиобиография встречала другое условие, также содействовавшее упаду ея искусственнаго стиля. Этот стиль был доступен читателям, имевшим хорошее книжное образование, то есть очень немногим в древнерусском обществе; можно заметить даже, что многим составителям житий он был не под силу и они часто отступали от него с видимым прискорбием. Между тем в письменности XVI в. сохранились указания, что жития распространялись и с любовью читались не только в духовном, но и в светском обществе. Списывание жития стало для грамотных людей одним из проявлений усердия к памяти святаго, делалось по обету в болезни. Сборник житий русских святых, написанный в 1548 г. «замышлением государыни Олены Ивановны Васильевы жены Михайловича Воронцова, рукою многогрешнаго Гаврилки Данилова сына Чудинова» и поступивший в библиотеку Иосифова Волоколамскаго монастыря вместе с другими рукописями кн. Д.И. Оболенскаго-Немаго, нет никакого основания считать исключительным явлением. Около того же времени сын устюжскаго наместника кн. И.А. Оболенский, воеводствовавший в том же городе, в минуту семейнаго горя велел принести книгу жития Зосимы и Савватия Соловецких «и нача чести, сидя на одре своем». Варианты, представляемые текстом наиболее распространенных житий в многочисленных списках XVI и XVII вв., могут служить наглядным подтверждением мысли, что самое усиление переписки житий для публики, не посвященной в тонкости высокаго слога, упрощало их изложение, насколько это зависело от писца. Нет сомнения, это обстоятельство действовало на составителей житий: по крайней мере, Максим Грек в предисловии к житию соловецких чудотворцев уверяет, что Досифей писал о Савватие и Зосиме «неухищренно», без добрословия, между прочим для того, чтобы стать в уровень с образованием большинства своих читателей, северных поморян, «якоже бы возможно тамо живущим человеком глаголати же и прочтати», и что даже Спиридон, украшая добрословием Досифеевы записки, умерял свое литературное искусство тем же соображением. В связи с быстрым размножением пустынных монастырей стояло третье условие, которое еще сильнее двух вышеуказанных содействовало ослаблению стилистической изысканности в литературе житий XVI и XVII вв. Большинство житий, появившихся до этого времени, написано было в городах и монастырях, бывших средоточиями книжнаго образования, где не было недостатка в литературных мастерах своих или чужих для изображения подвигов еще немногочисленных деятелей, прославленных церковию. Широкаго развития книжности нет основания предполагать и в старых городских монастырях: биограф Ефрема Новоторжскаго разсказывает, что в XIV в. однажды в монастыре его не оказалось ни одного инока, умеющаго читать, и даже в XVI в. службу Ефрему сложили «благоискусные» горожане Торжка, а не иноки обители. Распространение монастырей в глухих пустынях северо-восточной Руси не только не подняло, даже понизило прежний уровень книжнаго образования среди монашества: братства этих многочисленных новых обителей составлялись преимущественно из окрестнаго темнаго населения и не находили в них даже тех средств и побуждений к книжному образованию, какия существовали в старых монастырях, близких к большим городам. В XV—XVI вв. встречаем известия, что иные основатели пустынных монастырей не умели читать. К половине XVI в. пустынные монастыри имели уже за собою обильную преданиями и памятными деятелями историю, и с того же времени в житиях встречаем нередкия указания на решительный недостаток литературных сил, которым страдали пустынныя братства, когда нужно было изложить в приличном книжном виде воспоминания о собственных основателях. Выше в обзоре житий XVI в. мы не раз встречали случаи и следствия такого недостатка литературных рук. Предание о святом успевало утратить много живых черт, прежде чем получало письменное изложение, и иногда получало его не от инока, знакомаго непосредственно с жизнию и историей монастыря, а от случайнаго гостя, заезжаго грамотея. Ученики Макария Калязинскаго и позднейшие иноки его монастыря, передавая друг другу разсказы об учителе, 63 г. ждали, не возмется ли кто написать по ним правильное и подробное житие. Известия о жизни Сергия Оборскаго передавались из уст в уста иноками соседняго Павлова монастыря в продолжение 100 лет, пока игумен этой обители Протасий не записал их в своих свитках, по которым уже около 200 лет спустя после кончины святаго игумен опять чужаго Дионисиева монастыря на Глушице составил биографию Сергия, а братия Сергиева монастыря только «в скорби и печали бяше зело», что житие доселе не написано «и в забыть прииде многим». В продолжение 122 лет жизнь Варлаама Своеземцева оставалась не описанной «простоты ради инок» обители его, все «памятухи» уже вывелись, предание о святом начинало гаснуть, а монахи, сетуя, все ждали, не напишет ли им кто жития, пока не посетил и их проездом тот же биограф Сергия Оборскаго. Часто случалось, что в пустынном монастырьке были еще живы старцы-памятухи основателя, но житие поручалось какому-нибудь «новоуку», недавно постриженному, никогда не видавшему святаго, но грамотному монаху. По литературе житий XVI и XVII вв. легко можно следить за действием разсматриваемаго условия: чем дальше углублялась она в глухия пустыни, тем больше краски ея тускнели, литературные приемы и слог становились проще. В большинстве вышедших отсюда житий приятно читать ровный и простой, хотя не совсем правильный грамматически разсказ; одним из лучших образчиков их можно назвать житие Арсения Комельскаго; но, как легко заметить по их предисловиям, эта ровность разсказа происходила от того, что биографы едва могли справляться с общими местами и ораторскими отступлениями и старались избегать их в разсказе. Биограф Адриана Пошехонскаго, очень желая выражаться по-церковнославянски, даже с пожертвованием грамматики, часто, однако ж, должен был отказываться от своего желания, а составитель жития Александра Куштскаго, по-видимому, даже плохо понимал церковнославянскую речь с отвлеченным содержанием: пародируя в своем труде предисловие к житию Дионисия Глушицкаго, он внес в него такия перемены и ошибки, какия делают, копируя малопонятныя слова. Разсмотренныя условия позволяют сделать вывод, что искусственность стиля житий находилась в обратном отношении к их литературному распространению: этот стиль падал и упрощался по мере того, как расширялся круг производительности житий и их читателей. Совокупное действие этих условий произвело небольшой ряд памятников агиобиографии, в которых церковно-реторические приемы низведены до полнаго падения. С этими памятниками связаны некоторые историко-литературные предразсудки. В редком из житий искусственнаго склада, появлявшихся с XVI в., не встретим более или менее ясных намеков на старые свитки, малыя хартия, первоначальныя записки, послужившия материалом для этих житий. Шевырев, в историко-литературных изысканиях вообще скучавший предварительной критикой источников, относится к этим первоначальным запискам с широкими предположениями: он высказывает общую мысль, что «жития первоначально слагались по изустным преданиям простою речью» и уже потом рукою какого-нибудь ритора наряжались в цветы школьнаго красноречия и что «эти простыя первоначальныя предания», к сожалению не сохраненныя хартиями и живущия разве в устах местнаго населения, были бы для нас драгоценнее украшенных редакций. В этих словах дана привлекательная тема для историко-литературных изследований, которую, без сомнения, будут усердно разработывать. При известной степени неосторожности в обращении с историческими фактами и выводами, из общей мысли Шевырева довольно легко извлечь ряд частных положений: первоначально жития вообще являлись в простонародном, некнижном изложении, что подтверждается известной безыскусственной повестью о Михаиле Клопском, уцелевшим образчиком таких первичных редакций; так как все или почти все искусственныя жития родились из редакций, изложенных простою речью, то последния можно разсматривать как особый целый отдел древнерусской литературы, противоположный первым; так как отличительной чертой этого новаго отдела служит простая, народная, а не книжная, то есть не церковнославянская речь, то в нем можно видеть колыбель или первые ростки чисто национальной литературы в Древней Руси. Шевырев считал первоначальныя записки потерянными: по-видимому, его взгляд на них основан на отзывах, какие делают о них позднейшие искусственные редакторы. У последних иногда находим замечания, что они пользовались старыми записками, составленными «некако и смутно» или «простыми словесы», «простыми письмены» и т.п. К удовольствию осторожных историков литературы, сохранилось достаточно указаний для того, чтобы разъяснить значение этих отзывов, сохранились остатки, безспорно принадлежащие к отделу первоначальных редакций, по которым составлялись украшенныя жития. К числу этих остатков относится повесть, о которой позднейший биограф отозвался, что она написана «некако и смутно»: это повесть перваго «списателя» о Евфросине Псковском, которой пользовался биограф этого святаго Василий. Находим, что отзыв Василия относится к составу ея и вовсе не к языку: эта повесть нестройный ряд разсказов, не приведенных в порядок; но реторической изысканностью изложение ея даже превосходит Василиеву редакцию жития и обнаруживает в авторе большую твердость в церковнославянской речи, чем эта редакция. Столь же мало опоры находит мысль Шевырева и в другом выражении «простыми словесы». Прежде всего подобные отзывы составителя искусственных житий часто прилагали к своим собственным творениям: такие изысканные грамотеи, набившие руку в книжном деле, как биографы Саввы Сторожевскаго, Евфросинии Суздальской, митр. Филиппа или биограф Антония Сийскаго царевич Иван не преминут предупредить читателя, что пишут «простыми словесы», «простыми слогисовании», «простонаречием». Хартии действительно не дают возможности проверить сличением каждый отзыв позднейшаго биографа о некнижном изложении первоначальных записок. Часть этих хартий, по которым Сергий составил свое украшенное сказание, уцелела. Здесь находим «грамотку» соловецкаго дворника к никольскому игумену о написании образа Иоанна, допросныя грамоты с показаниями крестьян о чудотворцах, донесение патриарху о чудесах их, написанныя обычным канцелярским языком подобных бумаг; но ни у кого не найдется столь смутнаго понятия о литературе, чтобы увидеть в этих дедовых оффициальных актах целый отдел литературы и притом колыбель литературы чисто национальной: иначе необходимо было бы в первом ряду национальных писателей Древней Руси поставить дьяков, строчивших приказные свитки. Далее здесь сохранились отрывки из записок Варлаама и Мартиниана о чудесах Иоанна и Логгина. Один из отрывков оканчивается известием: «Мне Мартиниану истинно видевшую и благословихся у нея (исцеленной) и всем сказа яже о ней, аз же сие написах просто бренною рукою без украшения». Достаточно элементарнаго знакомства с церковнославянской грамматикой, чтобы удержаться от вывода, что записки, так изложенныя, написаны на языке народном или близком к разговорной речи. И царевич Иван остался недоволен изложением Ионина жития Антония Сийскаго, сказал, что оно «дело в легкости написано», хотя оно не меньше его собственной редакции удовлетворяет требованиям искусственнаго жития и только меньше жертвует общим местам обстоятельностию и точностию разсказа. Таким образом, «простыя словеса» не указывают, по крайней мере, не всегда указывают, на простонародную, разговорную речь в отличие от книжной церковнославянской: они противополагались «широким словесам», как выразился биограф архиеп. Казанскаго Германа, то есть изложению, широко пользующемуся источниками реторическаго изобретения и украшения, и означали простой разсказ на том же книжном церковнославянском языке, но без реторическаго размаха, без общих мест; разница, следовательно, в стиле, а не в грамматике. Но если в жалобах немногих искусственных житий на простоту речи первоначальных записок нет твердаго основания видеть непременно намек на чисто народное изложение, то совершенно несправедливо считать последнее общим отличительным признаком всех первых редакций. Имеем достаточно уцелевших памятников, чтобы убедиться в этом: от XV в. сохранились, кроме повести о Евфросине, отрывки из записок учеников об Арсение, епископе тверском, Дионисие Глушицком, уцелела записка Иннокентия о Пафнутие и образчик языка, каким писал соловецкий биограф Досифей; от XVI в. дошла записка Филофея, считавшаго себя малокнижным, о составлении жития Нила Столбенскаго, автобиография Герасима Болдинскаго, записки Германа о Филиппе Ирапском, первыя записки о кончине и чудесах московскаго юродиваго Иоанна; еще больше подобных остатков от XVII в., каковы первая редакция жития Никодима Кожеозерскаго вместе с записками об основателе Кожеозерскаго монастыря, необработанныя записки об архимандрите Соловецком Иринархе, пертоминских чудотворцах и многия другия, указанныя выше. Изложение этих записок и отрывков неодинаково по степени книжности, но ни в одном памятнике не переходит в чисто народную речь; во всех преобладает церковнославянский язык с большею или меньшею примесью особенностей русскаго языка. Оба эти элемента, как очень хорошо известно, неразлучны в памятниках древнерусской литературы XV—XVII вв.; изменялось только их количественное отношение: по мере приближения к XVIII в. в книжной речи утверждалось все более особенностей живаго русскаго языка. Симона Азарьина или Ивана Наседку трудно заподозрить в недостатке книжнаго образования; но они писали уже языком, который во времена Пахомия Логофета или митр. Макария назвали бы «простонаречием». Было бы, впрочем, не совсем верно видеть в этом постепенное обрусение церковнославянскаго языка в книжной речи на Руси, ибо вместе с тем можно заметить, что и некоторыя особенности этого языка упрочивают себе место наряду с русскими, сливаются с ними в книжной речи. В этом, если не ошибаемся, состоял исторический рост литературнаго языка Древней Руси, закрепленный потом автором «разсуждения о пользе книг церковных». В литературе житий это изменение языка шло рядом с общим упрощением агиобиографическаго стиля, и мы пытались указать условия, содействовавшия этому. Но встречаем памятники, в которых то и другое достигает наибольшей степени. В письменности житий XV—XVII вв., бывшей у нас под руками, можно набрать небольшую группу таких произведений. Кроме сказания о Михаиле Клопском и двух разсказов Антония Галичанина, сюда относятся русская редакция жития Николая Чудотворца, чудеса Новгородскаго архиеп. Ионы и некоторыя из чудес Иова Ущельскаго. Преобладание оборотов и форм разговорной речи, безыскусственный склад разсказа, совершенно чуждаго общих мест и реторических украшений, сообщает этим произведениям простонародный колорит. Но и их язык нельзя назвать чисто народным, разговорным, ибо он не имеет недостатка в церковнославянских формах. Еще важнее по отношению к разсматриваемому вопросу происхождение этих памятников. В разборе безыскусственной редакции жития Михаила Клопскаго указаны основания, позволяющия усомниться в ея хронологическом первенстве; названная летописная повесть и редакция жития чудотворца Николы, безспорно, написаны после искусственных сказаний; остальныя статьи входят в состав житий как позднейшия прибавки. Неизвестно, где и кем составлены редакции житий Михаила Клопскаго и чудотворца Николы; но чудеса Ионы и Иова, как и разсказы Антония, описаны, очевидно, в их монастырях и вместе с запиской игумена Алексея показывают, что таким языком писывали и монахи. Притом можно крепко сомневаться в широком народном распространении этих памятников: тогда списки их в сохранившейся древнерусской письменности не были бы так редки. Наконец, можно не распространяться о неточности вывода, будто первоначально жития составлялись «по изустным преданиям», и доселе живущим в устах местнаго населения: в большинстве случаев первыя записки составлялись учениками святаго по личным воспоминаниям и разсказам других очевидцев и свободны от тех «преданий», которыя развивались из них впоследствии; притом многие из этих учеников, подобно биографу Даниила Переяславскаго или Александра Свирскаго, приступали прямо к настоящим искусственным житиям, не слагая записок простою речью. Итак, наблюдения над ходом литературы житий с XV в. до конца XVII в. приводят совсем не к тем выводам, какие намечены в словах Шевырева: первоначальная обработка жития простою речью не была явлением не только общим или обыкновенным, но даже частым, а памятники, доселе приведенные в известность и изложенные языком действительно близким к народной, разговорной речи, не были первоначальными редакциями или безспорно, или настолько вероятно, что трудно доказать противное. Впрочем, чтобы признать народность редакций, отличающихся народным складом речи, по-видимому, нет необходимости доказывать, что оне — первоначальныя. Напротив, кто вздумает искать в житиях зачатков национальной литературы, тот не должен забывать, что по самому происхождению и развитию этой отрасли литературы у нас можно скорее ожидать искомаго от вторичных редакций или же не ограничивать поисков тем, что написано некнижной речью. Последняя сама по себе слишком внешний признак, чтобы служить руководством для такого искателя. Необходимо предварительно убедиться, была ли она естественным и неразлучным выражением чисто народнаго взгляда или вызывалась условиями, имеющими в себе очень мало литературнаго. Думая, что «простыя словеса» не означают непременно простаго разговорнаго языка, можно, однако ж, встретить немногия известия о памятниках, в которых по самым обстоятельствам их происхождения нельзя предполагать большой книжности. Так, записки, диктованныя никогда не учившимся грамоте Германом Соловецким, по всей вероятности, стояли по изложению ниже обычнаго книжнаго стиля времени. Такими записками, даже изложенными не простонародной, а только простой книжной речью, не удовлетворялись ни монастырская братия, среди которой оне составлялись, ни мирская публика: над разсказами Германа смеялись в Соловецком монастыре, хотя малограмотность многих тамошних иноков из окрестнаго населения заставляла Досифея и Спиридона упрощать книжное добрословие в своих трудах по жизнеописанию соловецких основателей. Большая часть первоначальных записок, изложение которых нет основания считать чисто разговорным, погибала, не выходя за ограду монастыря, не распространяясь в светском обществе: при первой возможности их старались заменить житиями, обработанными в правильном книжном стиле. Таким образом, простая речь считалась случайной необходимостью, временным недостатком, который извинялся только уровнем книжнаго образования автора или его читателей. Тем или другим из этих условий или обоими вместе объясняется происхождение и разсматриваемых некнижных записок. Как исторический материал оне действительно были бы драгоценны при достаточной близости их составителей к описываемым событиям, но драгоценны не грамматическими особенностями изложения, а наивным отношением к излагаемому предмету, позволяющим взглянуть на него в непосредственном его виде, без освещения, какое кладет на него авторская мысль; ту же цену имеет исправно составленный деловой исторический акт. Для национальнаго литературнаго произведения требуется еще другое условие: нужно, чтобы в нем сказывалась самостоятельная работа народной мысли, творческой или анализирующей, над известными явлениями. Если легендарная вставка в безыскусственную русскую редакцию жития чудотворца Николы, подобно ея эпилогу, принадлежит русскому перу, то именно она дает памятнику некоторое народно-литературное значение: иначе трудно признать последнее в плохом переводе иноземнаго сказания на родную разговорную речь, каким является эта редакция в остальном своем содержании. У Пафнутиева ученика Иннокентия, у Симона Азарьина, даже у Епифания можно найти более народно-литературных элементов, чем в этой редакции или в подобной ей по изложению повести о Михаиле Клопском: там сквозь книжное изложение и подражательные приемы иногда пробивается живая самобытная мысль, попытка вдуматься в русское явление или образ русскаго инока, нарисованный незаимствованными красками. Таким образом, литературная особенность образчиков древнерусскаго «простонаречия» в письменности житий ограничивается, по-видимому, тем, что они написаны нелитературным языком. Такия произведения встретим во всякой литературе во всякое время; но литература истинно национальная не то же, что черновыя или малограмотныя записки. Обзор движения литературы житий показывает, что господствующий в ней стиль изменялся сообразно с близостью к той или другой из двух сфер, в пределах которых совершалось ея развитие, т.е. к церковному богослужению или к ищущей назидательнаго чтения публике. От первой ея стиль получил свои начальныя очертания и основныя мотивы; вторая, развивая и упрощая их, приближала житие к простой биографии. Обе создавали ряд условий церковных, общественных, чисто литературных, которыя имели свои доли действия на миросозерцание житий и которыя не безполезно разсмотреть, прежде чем подвергнуть анализу это последнее. Эти условия можно свести к трем вопросам: чем вызывались и под какими внешними влияниями писались жития, какими побуждениями распространялись они в обществе и как то и другое отражалось на понятиях и настроении, с которыми «списатель» жития приступал к своему делу. Попытка разъяснить эти вопросы дополнит беглый обзор литературной истории житий очерком процесса, которому подвергалось каждое при своем создании. Ряд последовательных моментов, какие проходило житие от своего зарождения до читателя, мысли и чувства, которыя его вызывали и им вызывались, оставляли заметный отпечаток не только на морали жития, но и на воспроизведении исторических фактов, из которых она извлекалась.