Н. Пруцков - От сентиментализма к романтизму и реализму
«Птица-тройка» и ее стремительный лёт — прямая антитеза бричке Чичикова и ее однообразному, монотонному кружению по губернскому бездорожью от одного помещика к другому. Но ведь «птица-тройка» — это та же самая бричка Чичикова, только «идеально» преобразившаяся, вырвавшаяся в авторском воображении из своих томительных блужданий по кругу на прямую, во многом загадочную, но величественную дорогу всемирно-исторического масштаба и значения. Чудесное превращение обнажает, причем демонстративно, символическую многозначность всей художественной структуры замысла и его воплощения в первом томе «Мертвых душ» как эпопеи национального духа, его движения от мертвенного усыпления к новой и прекрасной жизни. Отсюда — не роман, а «поэма», охватывающая, по замыслу, все сущностные свойства и исторически разнородные состояния «русского человека» и в этом смысле ориентированная на эпос Гомера, а одновременно и на «Божественную комедию» Данте. Последней подсказано трехчастное построение «поэмы» Гоголя, задуманной в форме эпической трилогии. Первая ее часть (первый и единственно законченный том) посвящена аналитическому изображению современного писателю омертвелого состояния «русского человека», болезненных и уродливых наростов на «теле» русской жизни. Каждый из таких наростов анализируется по отдельности и как бы под микроскопом и в таком увеличенном, поражающем «равнодушные очи» виде персонифицируется в одном из «странных героев» повествования. Странных не только потому, что они изображены «с одного боку», сугубо отрицательного, но и потому, что каждый из них «выставляет на всенародные очи» лишь один из многих уродливых наростов на национальном теле русского бытия.
Подсказанное «Божественной комедией» осмысление всего изображенного в первом томе как «ада» крепостнической действительности, а во втором томе — как ее «чистилища» и намерение изобразить в третьем томе ее грядущий «рай» не подлежит сомнению и не раз отмечалось критиками и исследователями. Но глубинный и еще до конца не проясненный смысл этого несомненного факта заключается в куда более сложном уподоблении наличного национального бытия и его исторических перспектив заплутавшейся и обретающей свой истинный путь национальной душе, в свою очередь уподобленной душе человека. Душа человеческая во всех трех ее измерениях — индивидуальном, национальном и общечеловеческом — и есть подлинный герой «поэмы» Гоголя, философско-эстетический индикатор всех отраженных в «поэме» явлений и процессов русской и западноевропейской действительности, художественная форма их осмысления, преимущественно психологического.
Новаторство «Мертвых душ», их реалистическое качество, огромная сила общественного воздействия на современников и первостепенное значение для последующего развития и самоопределения русского реализма, наконец, их художественная нетленность — все это вместе взятое обусловлено социальной остротой и общечеловеческой емкостью психологических открытий их автора, психологизмом его художественного метода. Но это психологизм особого рода, особого переходного от романтизма к реализму свойства, имеющий своим предметом не социальную психологию в ее индивидуальном, личностном выражении, а психологию национальную в ее социально-типических проявлениях.
Психологизм художественного метода создателя «Мертвых душ» до сих пор по заслугам не оценен и даже решительно отрицается некоторыми — и весьма авторитетными — исследователями,[548] но только потому, что измеряется принципами социально-психологического метода зрелого русского реализма, которые к нему действительно еще не применимы.
До понимания и изображения личности как сгустка социальных противоречий Гоголь не дошел. На значение индивидуализированных, по выражению Бальзака, социальных типов «странные герои» поэмы Гоголя не претендуют и не могут претендовать согласно их запрограммированной психологической однолинейности и неподвижности. Но нарочитая маскообразная неподвижность и однозначность внутреннего и внешнего облика каждого из персонажей расцвечена множеством тончайших, жизненно достоверных оттенков, многообразно, объемно характеризующих психологическую доминанту каждого, его «задор», — прежде всего средствами речевой характеристики, ее в основном диалогической формы, что придает большинству эпизодов сценический характер, сближает их со структурой «Ревизора» и других комедий Гоголя. Но сверх того огромное значение имеет физическая характеристика и бытовой, вещественный антураж — состояние крестьянских изб и хозяйственных построек, обстановка барского дома, наружность и одежда его хозяина. В результате со страниц первого тома «Мертвых душ» возникает потрясший современников своей пошлостью и достоверностью образ крепостнической действительности, представленной не только ее помещичьими и чиновническими слоями, но также крепостными и трактирными слугами, босоногими девчонками и рядом аналогичных персонажей.
Эпизодические персонажи отличаются от главных только значительно меньшим объемом характеристики, но, несмотря на свою социальную полярность обрисованным крупным планом героям повествования, подобно им, составляют отдельные штрихи «пошлости» крепостнической действительности. Ее крупные характерологические черты, запечатленные порознь в том или ином персонаже, взаимодействуют со столь же однолинейными «задорами» других персонажей в качестве деталей единого портрета некой исторической личности, ее впавшей в сон национальной души.
Все сходится к этому центру, в том числе и неподвижность сюжетной композиции деревенских глав первого тома. Развития действия как такового здесь по существу нет. Есть только однообразное повторение одной и той же ситуации — посещения Чичиковым одного помещика вслед за другим на предмет покупки ревизских «душ» умерших крестьян, причем и беседа (диалог) на эту тему протекает опять же в сюжетном отношении совершенно однообразно, за исключением посещения Ноздрева. Начинающие ее «тонкие» намеки Чичикова сначала вызывают у его собеседника недоумение, иногда подозрения и опасения, а под конец все завершается одним и тем же: выгодной для обоих жульнической сделкой. В чем же тогда состоит «интерес» повествования?
В том, о чем уже говорилось, — в бесконечном многообразии психологических оттенков и бытовых деталей одного и того же монотонно повторяющегося действия. Сила его художественного эффекта в символической многозначности его психологического узора.
Если бричка Чичикова, с въезда которой в губернский город N. начинается повествование, не просто обычный «дорожный снаряд», но вместе и символ однообразного кружения сбившейся с прямого пути «души» «русского человека», то и проселочные дороги, по которым эта бричка колесит, тоже не только реалистическая картина действительного российского бездорожья, но и символ кривого пути национального развития, опять же сопряженный с ложным путем, ложной целенаправленностью жизни каждого из существователей, прежде всего Чичикова. Об этом прямо и непосредственно говорится во втором томе словами Муразова, обращенными к Хлобуеву и Чичикову (7, 240, 254).
Дорога — во всех ее значениях — композиционный стержень повествования, объединяющий его пространственные координаты (русский губернский город, т. е. административный центр и его поместная округа) с временными (движение брички) в символ «всей Руси» и ее пути от крепостнической мертвенности к великому будущему.
Символично и само название поэмы — «Мертвые души». Его буквальное, связанное с сюжетом значение — не вычеркнутые из ревизских (налоговых) списков умершие крестьяне, именуемые на языке официальных документов «душами». Но кроме того — это и омертвелые души владельцев живых и мертвых крестьянских душ, таящие, однако, возможность своего пробуждения.
В третьем томе некоторые из них должны были воскреснуть и превратиться в исполненных мудрости и добродетели государственных мужей. Прежде всего — Плюшкин и Чичиков. Конечная цель поэмы — показать «героев добродетели» — логически отвечала изображению и трактовке «героев недостатков» как носителей ложно направленных благих свойств русского национального характера. Применительно к Чичикову — это настойчивость, неукротимая энергия, сила воли, хотя и направленные на достижение недостойной цели недостойными же средствами. Применительно к Плюшкину — мудрая хозяйственная бережливость, присущая ему ранее и превратившаяся в чудовищную скаредность в старости.
Символический подтекст имеет и возрастная характеристика помещиков-существователей первого тома и Чичикова. Беспредметная мечтательность свойственна юности. Но она непростительна человеку и народу, достигшим возраста «ожесточенного мужества». Наступающую пору исторической возмужалости русского народа и символизирует средний возраст всех обрисованных крупным планом героев первого тома, включая Чичикова и исключая Плюшкина. Поэтому повествование не случайно начинается с пустопорожнего мечтателя Манилова — символа юношеского прекраснодушия человека и народа, задержавшихся в своем развитии, и завершается Плюшкиным — опять же символическим предупреждением об опасности необратимого духовного окостенения нации, погрузившейся в мертвенный сон в самый ответственный возрастной период своего существования.