Сергей Бородин - Костры похода (Звезды над Самаркандом - 2)
Пятая глава
МОСКВА
Обмерзшая скляница оконца чуть заголубела во мгле опочивальни, светало.
Великий князь Московский Василий Дмитриевич встал, прошелся в исподнем по вязкому ширванскому ковру, тронул кончиками пальцев намерзший на стекле иней: на дворе март, а морозно; оттого и теплынь в палатах, печи по дважды в день топлены.
Устоявшийся воздух душен, сух, пропах пряными травами, с осени для приятного духа подкинутыми под перину.
Голубеет скляница оконца, розовеет стеклышко лампады, но в опочивальне еще темно.
Василий черпнул ковшиком квасу из дубовой сулеи, обтер усы шелковым платочком и тем же платочком снова накрыл сулею. Нашарил на скатерти тоненькую восковую свечу, затеплил ее от лампады и перенес баловной язычок огня на большую свечу, стоявшую в тяжелом витом подсвечнике перед венецийским зеркальцем. Из бездны зеркальца взглянули, из-под прямых бровей, золотистые глаза на бледном лице, припухшем у висков.
В углу, над кованой медной лоханью, Василий поплескал водой из рукомоя, чтоб не молиться немытому, и присел на скамью одеваться; не было обычая, чтоб в исподниках перед холопьями топтаться, одевался всегда сам.
Поколебавшись, достал не повседневный, а праздничный кафтан, где на фряжском бледно-лиловом бархате вышиты серебряные лилеи [так].
Причесываясь, снова погляделся в зеркало. Выпрямил пробор на подрезанных в скобку волосах, начесал челку на лоб, проверив пальцем, ровна ли. Потрогал лицо: отчего это припухает над скулами? Лицо показалось желтоватым, небольшая лопаточкой бородка - рыжеватой. И ее расчесал. Веснушек пока не видать, - видно, на этот год отстали.
Молился, уважительно кланяясь спасу - родительскому благословенному образу, отцову, Дмитрия Ивановича Донского, благословенью. Обходился одной молитвой: читал "Отче наш", убежденный, что эта молитва обращена к покойному родителю; а ему на небеси видней, чего испросить у господа для сына своего Василия; ему видней! Оттого и перед спасом стоял с почтеньем, полагая, что отец сам внемлет сыну своему Василию, сам видит его, со всеми его нуждами, заботами, хлопотами.
Дочитав молитву, немножко еще постоял, считая неловким сразу отвернуться: не по спешным делам к спасу обращается, а с утренним сыновним поклоном.
Огляделся: не забыл ли чего в опочивальне. Эти ночи коротал один, один и молился, - государыня, великая княгиня Софья Витовтовна, почивала в теремах у мамушек, по случаю говенья: шел великий пост.
Отблескивала от свечи округлая бронзовая рама зеркала; неподвижно свисало серебряное кованое паникадило, византийское, дареное, кое-где золотясь на гранях. Огонек лампады обагрял серебряные лилеи на кафтане, и на все это наплывал призрачный, как голубой дымок, рассвет.
Василий застегнул девять круглых серебряных шершавых пуговиц, туго пролезавших через жесткие петли, и уж совсем было застегнул и нижнюю пуговицу, да остановился, подумал и решительно расстегнулся, скинул на скамью богатый кафтан и снял с вешалки из-за занавески расхожий суконный, зеленый, бормоча:
- Ни к чему, ни к чему, ну его!
Соскоблил пятнышко воска с обшлага и пошел к двери.
В клети ждали отроки. Иные были в летах, а еще не выслужились, прислуживали государю.
Едва он вышел, поверх кафтана ему на плечи накинули алую шубку, от прохлады в сенях.
В сенях стояли ближние бояре, ожидая утренних распоряжений от Василия Дмитриевича, либо за советом, либо поведать о ночных случаях, буде случаи были.
Перед плотными, рослыми боярами великий князь остановился, словно юношек, хотя был и росл и статен, но он был обыденен, не по сану прост, будничный человек: не пятил грудь перед боярами, не распускал бороду по груди, не хмурил бровей в знак высокоумия и власти. Остановился запросто, как огородник перед кочанами капусты, а не великий князь перед вельможами своей державы. Но этакой его простоты пуще огня боялись бояре: по простоте ему случалось такие думы с маху решать, какие по обычаю надо бы решать долгими советами. И хотя по виду Василий нетороплив, а поспевает свое решенье сказать твердо, - видно, думает про все сам, загодя, не дожидаясь, пока бояре на думе обдумают. От этого казались его решенья скорыми и, случалось, разражались над головами, как гром из погожих небес. Что-то было в Василии от отца, от Дмитрия Ивановича, хотя тот был дороден, а этот сухощав, тот волосом черен, а этот русоват, тот был приветлив, а этот всегда будто чего-то ждет, прежде чем слово сказать.
Пощуривая золотистые глаза, переминаясь с ноги на ногу, пожевывая к чему-то губой, он слушал поочередно то одного, то другого из бояр, слушал лишь то, чего нельзя было отложить до утреннего выхода.
Будто ленясь, Василий отвечал медленно, но слова его были кратки и смысл всякий раз ясен, - ни додумывать его слов, ни, поеживаясь, ждать повторенья, в надежде, что он изменит решенье, не приходилось.
Один из бояр сетовал:
- Ведь какая несообразность, государь: у князя Тимофея Иваныча с Попова леса на твой двор брали по два пуда меду в год. Нынче в том лесу пятьдесят десятин выжгли под пахоту, а твои ключники за то востребовали уж по три пуда. Лесу стало мене, а меду давай боле! Откуда же его брать бортникам, коли лесу поменело. Несуразность это, взыскивать мед с пахотных угодий, а не с бортных, государь!
- Прибавилась пашня, - значит, людей по тем местам прибыло. Прибыло людей, - значит, есть кому по лесу шарить, рои искать. В лесу места много, оттеле пчел согнали, они в иное дупло перенеслись. Было бы кому доставать. Людей у нас мало, а пчел довольно. Прибавились люди на пашню, стало кому и на борть сходить. Сам-то он небось бедней не стал, коли новый починок у меня в лесу отпахал! Отдаст три пуда, справится!
И, кланяясь, боярин отпятился.
Когда сени почти обезлюдели, Василий спросил Тютчева, которому за знание восточных языков часто доверял иноземные дела:
- Ну, как?
- Насчет чего, государь?
- У тебя там посол Тохтамышев цел?
- Всякой день торопит, торопит.
- Да что ж, проведи к нам. Послушаем посла.
- Когда, государь?
- А сейчас. Сюды.
- Он небось еще почивает. Не чает вызова.
- Что ж это до тех-то пор спит?
- Азият.
- Понятно, а нехорошо.
- Чего ж хорошего!
- А ты вели глянуть. Коли уж продрал глаза, так шел бы. Послушаем, как станет говорить. Увидим, к чему клонит. Тут в сенях и послушаем. Не велик хан Тохтамыш, чтоб его гонцам в Думной палате паникадила зажигать да вельмож скликать, - поговорим без суесловья. А что грамотки он привез, ты и вспорешь, ты и переведешь. Пойди-ка.
И сказал, оставшись вдвоем со стариком, с князем Тарусским:
- Тохтамыш издавна обижатель народу нашему, а мы извечно добром зло рушим.
- Добром и крепнет Москва, государь. Зла не помнит.
- Помнить-то помнит! Как позабыть: через два года после Куликовской победы тот змей Тохтамыш обманом подполз к Москве; батюшка Дмитрий Иваныч в Кострому кинулся войска скликать, а нас с матушкой народу оставил, чтоб в народе спокойствие укрепить. Да мы не дождались, Киприян-митрополит вывез нас из города, а Тохтамыш сюды дорвался, весь Кремль пожег. Тогда великие рукописанья совсюду в собор свезены были, на сохраненье. Все те заветные наши рукописанья под самый купол были наложены. А ему что! Он все пожег. Город скоро отстроили, как все Тохтамышево воинство прочь согнали, а рукописанья отстроишь ли?! Их тысячу лет писали! Кто помнит, что там было писано в этакой-то горе сокровенных книг! Этакое зло да не помнить? Как забудешь, - этого не забыть. Да ну-ка добром тряхнем, оно, может, ему досадней всякого зла.
- Да что ж, когда не с мечом в руках прибегает, пускай!
- Не с мечом, а почему? Неоткуда взять. Да я дам! И сабелек, и чего иного воинского надо, дам. Сей гонец, пока посиживал у меня в подклети, поклянчивал и сабелек своему хану, в разной прочей боевой сбруи. Они ему на Едигея надобны, и я дам на Едигея. Едигею не до нас станет, пока дома не управится. Дадим Тохтамышу, чтоб подоле управлялись. Когда свой дом загорается, впору свой пожар тушить, а не суседа подпаливать, суседу спокойней. Нам до поры станет спокойней от Едигея. Ась?
- Рассудительно! - одобрил Тарусский.
- Нам не наново рассуждать об Орде! На всякое ордынство до отвалу нагляделись. Да и кому из нас Орда ненаглядна? Кто ею не сыт?..
Но Кара-ходжа не прохлаждался, - ниспровергнутый Тохтамыш-хан не из ордынской столицы, не из Сарая, послал своего посла к Москве, а из укромного захолустья, где притулился от Едигеевых ищеек. Едигеевы ищейки и проведчики шарили повсюду, вынюхивали Тохтамышев след, не суля Тохтамышу ни добра, ни милости, буде нападут на след, а оттого все дела надо было решать скорей, не то Едигей нащупает своими скрюченными пальцами ханскую ли семью, ближних ли людей беглого хана. Потому велел Тохтамыш-хан Кара-ходже непременно договориться, без промедленья, как бы ни тяжело было, но договориться, и как бы ни договориться, но без промедленья!