Шейла Фицпатрик - Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
В советском дискурсе 1920-х гг. образованные профессионалы (представители интеллигенции) тоже именовались «буржуазными», если они не вступили в большевистскую партию еще до революции.
Большевики использовали для обозначения интеллигенции выражение «буржуазные специалисты». В этом заключалась известная ирония, поскольку в прошлом русская интеллигенция поддерживала радикалов, гордилась своей «надклассовостью» и презирала торговую буржуазию за «мещанство». Тем не менее она представляла собой одну из элит дореволюционного общества и, в отличие от других дореволюционных элит, вышла из потрясений революции и Гражданской войны относительно невредимой. Она не питала особой симпатии к большевикам и твердо осознавала свою групповую идентичность. Большевики имели некоторые основания опасаться интеллигенции как жизнеспособной конкурирующей элиты с претензиями если не на политическое, то на моральное лидерство.
«Буржуазные специалисты» оставались в 1920-е гг. сравнительно привилегированной группой, так как большевистское руководство пришло к выводу, что их знания и умения незаменимы. Однако подобная политика не пользовалась популярностью среди рядовых партийцев и сочувствующих большевикам городских низов. «Какие привилегии ни давай, а выходит по пословице: “Сколько волка ни корми, он все в лес глядит”…» — сетовал один советский депутат из провинции{94}.
«“Интеллигент” становится бранным словом», — с тревогой отмечал в середине 1920-х гг. старый большевик, сам из интеллигентов{95}. Недвусмысленно уничижительное словцо «интеллигентщина» широко употреблялось в эпоху нэпа, особенно в комсомольских кругах, для обозначения либеральничания, идейных шатаний, слабости и отсутствия необходимой большевистской «твердости». Отвращение, которое чувствовали к интеллигенции многие большевики из низов, хорошо передано в докладе представительницы рабочего контроля в московском Театре им. Станиславского. Работники театра, рассказывает она, смеются над большевистскими лозунгами, находят красные знамена «безобразными с эстетической точки зрения», директор — «отвратительный тип отжившего класса, подхалим»: «Он сегодня пожимает руку нашему партийцу и старается низко ему поклониться, а на самом деле до глубины души ненавидит этого коммуниста, ненавидит все коммунистическое, все, что насаждают рабочий класс и партия»{96}.
Буржуазные и мелкобуржуазные тенденции
Рядовые большевики в 1920-е гг., к досаде партийных интеллектуалов-марксистов, зачастую исповедовали «генеалогический» подход к определению классовой принадлежности[42]. На практике это означало, что «буржуй всегда останется буржуем», но и представители других классов не считались недосягаемыми для пения буржуазных сирен. По мнению большевиков, их революция застопорила естественное продвижение общества к капитализму, и они постоянно были начеку, дабы не допустить спонтанного возвращения на этот путь. «Буржуазные» и «мелкобуржуазные» влияния наблюдались повсюду, им оказывались подвержены выходцы из любого социального класса.
Иногда слова о «буржуазных» и «мелкобуржуазных» тенденциях можно было понимать более или менее буквально: например, если о рабочем, чья жена занималась торговлей, говорили, что он находится под влиянием мелкобуржуазного предпринимательства, а о рабочем-крестьянине, державшемся за свой клочок земли в деревне, -что он проявляет мелкобуржуазные собственнические инстинкты. Но в иных случаях подобные обвинения имели меньше связи с социальной действительностью. Скажем, оппозиционеры в рядах большевиков или лица, ранее принадлежавшие к другим политическим партиям, относились к буржуазным или мелкобуржуазным элементам по определению.
У партии были веские причины бояться обуржуазивания своих кадров. Отобрав власть у старых правящих классов, большевики рисковали вместе с ней унаследовать материалистические буржуазные ценности и соответствующий образ жизни. В 1920-е гг. это называлось опасностью «перерождения» — т. е. утраты партией революционной самоотверженности. К такому перерождению, по мнению большевиков, вело разлагающее влияние «бывших», нэпманов, буржуазных интеллигентов или контактов с капиталистическим внешним миром на партийные кадры[43].
Нэпманы могли развратить советских должностных лиц, с которыми вели дела, пробуждая в них «стремление к “легкой жизни”», «действуя подкупом и всякого рода мелкими услугами, угощениями и “подарками”»28. Как отмечалось выше, это были не пустые страхи. В Москве, по крайней мере, нэпманы, представители старой интеллигенции и партийные начальники ходили в эпоху нэпа по одним и тем же ресторанам, и справедливо будет предположить, что в этой среде скорее «буржуазные» ценности воздействовали на коммунистов, чем наоборот. Еще большевики боялись перерождения кадров в результате контактов с буржуазными специалистами, с которыми те работали. Предполагалось, что партийцы, чувствуя социальное и культурное превосходство «спецов», разбиравшихся в своем деле лучше коммунистического начальства, станут подражать им и перенимать их ценности.
Опасность существовала и на семейном фронте, если большевики из низов женились на представительницах старых привилегированных и образованных классов. Такие браки не были редкостью и часто оказывали заметное влияние на образ жизни мужей-коммунистов: в числе последствий подобных мезальянсов отмечались растущая тяга к роскоши, крещение детей, социальное взаимодействие с «классово чуждыми элементами», включая родственников жены. Центральная контрольная комиссия получала от рядовых партийцев много жалоб на тех, кто обзаводился женой из другого класса: «Допустимо ли старым партийцам иметь свою часто мещанско-обывательскую (с женой барынькой и т. д.) личную жизнь? Как реагирует ЦКК на такой вопрос, когда наши члены партии, в особенности ответработники, бросают своих жен крестьянок или рабочего звания и семейство и сходятся с поповнами и бывшими женами белых офицеров?»{97}Председатель ЦКК А. А. Сольц вполне разделял тревогу, звучавшую в этих вопросах. Он говорил молодым коммунистам: «Мы являемся господствующим классом, и у нас должно быть такое же отношение. Сближение с членом враждебного нам лагеря, когда мы являемся господствующим классом, — это должно встречать такое общественное осуждение, что человек должен 30 раз подумать, прежде чем принять такое решение… Нужно много раз подумать, прежде чем решиться брать жену из чужого класса»{98}. Помимо угрозы буржуазного влияния в частной жизни молодых коммунистов и комсомольцев в особенности беспокоила опасность впасть в «мещанство». Это слово, образованное от названия дореволюционного городского сословия «мещан», всегда имело негативное значение. Оно вошло в употребление еще до революции в дискурсе русской интеллигенции, для которой ценности, ассоциирующиеся с «мещанством», представляли прямую противоположность ее собственным ценностям.
В глазах коммунистической молодежи слово «мещанство» являлось антонимом всего пролетарского, революционного, но имело и еще один специфический оттенок. Для молодых коммунистов эпохи нэпа «мещанство» означало деспотические, патриархальные, узкотрадиционные взгляды на секс, брак и семью. Отсюда следовал вывод (отнюдь не разделяемый многими представителями старшего поколения в партии, включая Ленина), что пролетарии и коммунисты должны освобождаться от любых условностей в личной жизни. «Не надо думать, что семья твоя — муж, ребенок и т. д. — может служить препятствием тебе или мне в том случае, если чувства наши друг к другу глубоки и искренни, — писал в 1924 г. молодой «пролетарский» писатель Александр Фадеев. — Мы живем в Стране Советов, и стыдно бы нам было походить на мещан»{99}.
Идентичность в деревне
Сейчас в зажиточные никто не лезет, а все лезут в бедняки, потому что в деревне это стало выгоднее{100}
Большевики и прочие русские марксисты полагали, что крестьянство разделено (или, по крайней мере, находится в процессе разделения) на классы: «кулаки» эксплуатируют «бедняков», еще не дифференцировавшиеся «середняки» занимают промежуточную социальную территорию между двумя полюсами. Такой взгляд на крестьянство и его развитие оспаривался в 1920-е гг. неонародниками вроде А. В. Чаянова, и с тех пор его подвергали сомнению многие историки и социологи{101}. В любом случае он вряд ли применим к российскому крестьянству эпохи нэпа, хотя бы из-за уравнительного эффекта передела земли в 1917-1918 годах.
Тем не менее какие-то формы экономической и социально-культурной дифференциации российского крестьянства в 1920-е гг. существовали. Одни крестьяне полностью зависели от обработки своего надела, другие имели важные дополнительные занятия (торговля, ремесла, сезонный отход на заработки — на шахты, заводы, в коммерческое сельское хозяйство) и благодаря многим из этих занятий вступали в контакт с городом. В частности, вместе с отходниками в сельское общество издавна проникали городские вещи и нравы{102}.