Владимир Зензинов - Пережитое
Могут ли в жизни человека быть более счастливые годы, чем годы студенчества? У меня было всё, о чем я тогда мог мечтать: свобода в выборе науки и профессоров, свобода учения, независимость, отсутствие забот о завтрашнем дне, дружба. Каждый день давал мне новые знания и открывал передо мной новые горизонты. Среди лекций и среди книг, в горячих спорах с друзьями жизнь с каждым днем казалась мне все богаче, все сложнее, все глубже, но вместе с тем и все труднее. Обеими пригоршнями, где только мог, я собирал опыт и знания, как пчела собирает мед со всех цветов, которые встречает на полете.
Тысячи новых вопросов, требовавших разрешения, возникали передо мной. Я чувствовал, как с каждым днем росли и крепли мои крылья. Смысл жизни, ее цели, ее оправдание - вот что занимало нас всех в те годы, что требовало от нас ответа, облекая порой эти требования в трагические одежды.
К нашим услугам было всё, что человеческая культура накопила за тысячелетия своего существования: философия, наука, искусство, культурные богатства всего мира и всей мировой истории. В их свете мы твердо знали одно: оправдать свое существование человек может лишь служением высоким идеалам, весть о которых он должен нести другим людям. Служение человечеству, в его лице всем людям и в первую голову людям нашей родины - вот в чем только и могли быть смысл и оправдание жизни. Для этого нужно многое узнать и многому научиться - только знание и только широкое образование дадут возможность служить людям с пользой. По существу, для меня во всем этом не было ничего нового - на путь служения общественным идеалам я твердо решил вступить еще в гимназические годы. Но, Боже мой, насколько теперь, когда храм науки распахнул передо мной шире свои двери и когда в дружеских ночных спорах возникло столько совсем новых сомнений, насколько все оказалось сложнее и труднее! Наивными и смешными казались мне теперь те смелые решения, которые мы еще так недавно принимали с Вороновым. Теперь я уже совсем не походил на того мальчика, который так уверенно в полчаса мог исправить карту звездного неба - я понял, что не только звездное небо надо мной, но и нравственные законы во мне самом необъятны, безграничны и вряд ли вполне могут быть постигнуты... "Фауст" Гёте стал одной из моих самых любимых книг.
Как часто я сам ловил себя теперь на том, что старался всмотреться в лица незнакомых мне, случайных встречных - в трамвае, в вагоне Stadtbahn'a, старался понять, как мог вот этот, уже взрослый человек, пережить все сомнения, поиски, вопросы, неизбежные, как мне казалось, для каждого молодого ума, сердца, совести? По своей наивности я был убежден, что каждый - буквально каждый - должен был пройти через это, должен был это победить... И каждый из них вызывал во мне уважение - ведь он всё это пережил, выжил.
В те дни в берлинском университете и в Высшей технической школе Шарлоттенбурга (соседнего и сливающегося с Берлином города) было много русских - больше, чем каких-либо других иностранцев. Причин тому было много. Русские студенты создали свою столовую, свою русскую библиотеку, которыми управляли сами. Был также в Берлине и созданный русской учащейся молодежью Литературно-Научный Ферейн, в котором читались доклады на литературные и научные темы. Собрания в этом ферейне были открытые и с разрешения властей, но на собрании за отдельным столиком всегда присутствовал немецкий полицейский ("шуцман"), понимавший по-русски. Он следил за тем, чтобы русские студенты в своей деятельности не нанесли вреда рейху кайзера Вильгельма II-го. Но вмешиваться в наши дела он никогда не имел оснований. Когда же русские студенты хотели собраться тайком - например, послушать доклад на политическую тему какого-нибудь приезжего из Швейцарии русского политического эмигранта, они всегда успешно это делали: полицейский сыск в Германии в то время был слаб, а сношения всех европейских стран между собой были совершенно свободны ни заграничных паспортов, ни виз в Германии, Франции, Швейцарии, Италии и Англии не требовалось: чтобы приехать из одной страны в другую, достаточно было иметь железнодорожный билет, Сейчас это кажется невероятным, а между тем дело обстояло тогда именно так.
Разумеется, я был посетителем русской столовой, русской библиотеки и русского Литературно-Научного Ферейна, равно как и всех русских собраний. Всюду быстро обзавелся знакомствами. В столовой мое внимание как-то привлек красивый блондин с пышными волосами, около которого я оказался и с ним разговорился. По-видимому, и я его чем-то заинтересовал, потому что из столовой мы вышли вместе. Его имя было - Николай Авксентьев. Он с группой товарищей осенью 1899 года приехал из Москвы. Все они были участниками студенческих волнений, которые зимой и весной этого года разразились в Москве.
В те годы студенческие волнения в России происходили с правильностью метеорологических явлений - едва ли не каждую весну. Причина для этого всегда находилась. То это был протест против арестов и исключения из университета за политическое вольнодумство товарищей, то выступление против какого-нибудь нелюбимого профессора, который соединял научные занятия с полицейской деятельностью. Произошли такого рода волнения и теперь, причем весной 1899 года они приняли размеры более широкие, чем обычно; движение перекинулось в Петербург, где студенты из солидарности примкнули к Москве. Сделавшаяся потом популярной по всей России студенческая песенка - "Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя, ты вспомни, та нагаечка, восьмое февраля!" - возникла именно тогда, в связи с избиением студентов казаками в Петербурге.
Именовались в то время такого рода волнения "забастовками", так как выражались прежде всего в том, что студенты переставали посещать лекции. В Москве забастовкой в университете руководил Авксентьев с товарищами, стоявшие во главе выборной тайной студенческой организации; Авксентьев был председателем Исполнительного Комитета Союзного Совета землячеств. За это он был уволен из университета без права поступления в другой университет и полицией выслан на родину, в Пензу. Та же участь постигла и еще несколько десятков студентов. И вот теперь он, вместе с группой бывших московских студентов (некоторые из них еще в студенческих тужурках, но со споротыми пуговицами), приехал в Берлин, где все они, одновременно со мной, и были приняты в университет.
Наше случайное знакомство быстро превратилось в дружбу - мы, оказывается, жили одними и теми же интересами, выросли в одной и той же среде русской интеллигенции. Теперь мы посещали одни и те же лекции. Авксентьев и его товарищи были приблизительно одного возраста со мной, некоторые - на один-два года старше меня. Почти все вечера мы проводили вместе - в бесконечных спорах и разговорах за стаканом чая. Мы обсуждали политические события мира, жадно ловили вести, приходившие из России, обсуждали последние прочитанные книги и прослушанные вместе лекции и спорили, спорили, спорили: об общественном идеале, о смысле жизни, о назначении человека, о возможности революции в России...
Все мы интересовались общественными вопросами и слушали лекции по философии, социологии, праву, экономическим наукам - слушали Паульсена и Дильтея, Зиммеля, Листа, Шмоллера и Вагнера... Какой вопрос, какое явление в жизни - в политике, науке, литературе, искусстве - в нашем положении и в нашем возрасте могли быть для нас неинтересными? Для нашего духовного развития эти споры были не менее важны, чем лекции профессоров.
Некоторые из нас на время каникул - между зимним и летним семестром ездили домой на кратковременную побывку и затем снова возвращались за границу. Ездил осенью 1900 года домой и я. Вместе с Авксентьевым познакомился в Москве с семьей его товарища по московскому, а потом и по берлинскому университету, Яковом Гавронским. Там встретился еще с двумя его московскими товарищами, которые теперь тоже собирались поехать в Берлин учиться - с Абрамом Гоцом и Ильей Фондаминским. Эти три человека - Авксентьев, Гоц и Фондаминский - и сделались моими друзьями на всю жизнь.
Гоц и Фондаминский были евреи - с евреями я сталкивался впервые. Они вышли совсем из другой, чем я, среды. Правда, их отцы, как и мой, были тоже купцами, но их принадлежность к еврейству вводила меня в новую и незнакомую жизнь. По своим духовным интересам мои новые товарищи ничем от меня и Авксентьева не отличались - все мы принадлежали к одному и тому же слою свободолюбивой русской интеллигенции.
Но их родители принадлежали к другому миру - там еще незыблемо царили старые еврейские привычки, религиозные обычаи и предрассудки. И им за свои убеждения уже приходилось бороться в родной семье. Было и еще одно обстоятельство, которое сделало наше сближение с Гоцом и Фондаминским особенно желательным и быстрым: у обоих старшие братья (приблизительно лет на 12-15 их старше) были уже участниками революционного движения.