Владимир Зензинов - Пережитое
3. УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ
Конец июня 1899 года.
Тогда я не мог понять, почему так трагически отнеслась мать к моему отъезду - ее оторвали от меня в полуобморочном состоянии. Материнским инстинктом она чувствовала, что наша связь с ней фактически едва ли не на всю жизнь порывалась. И в самом деле, все мои позднейшие встречи с ней были кратковременными, продолжавшимися каждый раз не больше месяца, а порою они ограничивались несколькими часами, даже несколькими минутами... И только перед самой ее смертью - это было через семнадцать лет, так как она умерла в Москве, на моих руках, осенью 1915 года - нам удалось прожить, не расставаясь ни на один день, целых семь месяцев вместе, за что я до сих пор благодарю судьбу...
Но я с родным домом тогда расставался легко. Во-первых, мне было всего лишь восемнадцать лет, а во-вторых, разве не весь мир открывался теперь передо мной? Я походил на желторотого птенца, которого молодые крылья вынесли из родного гнезда - он опьянен свободой, опьянен новыми и совершенно ему неизвестными возможностями и летит, куда глядят глаза, не думая о будущем и не боясь никаких опасностей.
И разве, в самом деле, не опьяняющими были мои впечатления? Как только русская пограничная станция с таможенными чиновниками и ненавистными жандармами осталась позади, передо мной открылся новый мир. Вместо редких деревень и крытых соломой крестьянских изб, вместо босых ребятишек в рваных рубахах, свидетельствовавших о неустроенной жизни и бедности, сразу начались густо населенные местечки, чистые домики с железными крышами, фруктовые садики, видны были хорошо одетые и обутые люди. Всё здесь казалось иным и по-другому.
Даже немецкий кондуктор ("герр шафнер") отличался от нашего - он аккуратно проверил билет, нацепив для этого пенснэ на нос, записал номер и указал мне нумерованное место, которое никто другой не мог занять. За ним вошла женщина со щеткой и тряпкой, подмела и прибрала купе и, наконец, появился служитель с подносом, на котором были чашки кофе и лежали приготовленные сандвичи! Европа!
Я не могу оторвать глаз от окна. Вместо беспредельных лесов, уходящих к горизонту хлебных полей и полевых просторов, я вижу кокетливо прибранные фермы, населенные местечки; промелькнуло несколько чистеньких городов. Я смотрю на всё это зачарованными глазами. На одной из остановок купил газеты впрочем, напрасно я искал среди них социал-демократический "Форвертс": его тогда в Германии на железнодорожных станциях не продавали. Но и в "Берлине? Тагеблатт" я прочитал кое-что о России, чего, конечно, в русских газетах тогда не могли напечатать... Шесть часов, отделявших русскую границу от Берлина, промелькнули быстро. Вот и берлинские пригороды. Поезд мчится над улицами Берлина... Грохот колес, свист выпускаемого паровозом пара... "Фридрихштрассе-Бангоф!"... Носильщик в красной шапке ведет меня куда-то - и я в отеле, в крошечной комнатке на верхнем этаже. Торопливо записываю свое имя в конторе отеля и бегу на улицу. Первое, что я делаю - покупаю у разносчика газет "Форвертс". Выхожу на Унтер-ден-Линден. Вот книжный магазин - в числе других выставленных в окне книг русские...
На некоторых из них надпись: "Запрещено в России"... Вхожу в магазин, роюсь среди книг, покупаю некоторые из них. Голова моя кружится... Со всех сторон меня окружает новый, таинственный, завлекательный мир... Весь этот вечер я провел в чтении накупленных немецких газет и русских книг.
Ранним утром на другой день выехал из Берлина и приехал в Брюссель еще засветло. В руках у меня "Пепль" - орган бельгийской социалистической партии. Но что это? На первой странице, через все ее колонки большими буквами слова: "Le sang est coule!" ("Кровь пролилась!").
Тут же сажусь на скамейку бульвара, ставлю чемодан у ног и читаю. "Баррикады! ... революция! ... жандармы напали на рабочих!.." Не снится ли мне всё это? Наспех бросаюсь в первый попавшийся отель, оставляю там свой чемодан и снова бегу на улицу. Не знаю, что мне делать - читать газету или бежать туда, куда несется поток людей. Выбираю последнее... Поток несет меня через узкие улицы к широкому бульвару. Вижу на мостовой опрокинутый трамвай. Баррикады!!! Толпа мчится дальше. Опять кривые, узкие улицы, идущие куда-то вверх. Мы вливаемся в черную массу, скопившуюся перед домом в несколько этажей с широкими стеклянными террасами. Это "Народный Дом" ("Мэзон дю Пепль", штаб-квартира бельгийской социалистической партии). На верхней террасе стоит человек с небольшой темной бородкой, в пенснэ и в соломенной шляпе (то, что французы называют "канотье"). Он говорит речь. Позднее я узнал, что это был Вандервельде, молодой лидер бельгийской социалистической партии, восходившая тогда звезда. Толпа вдруг запела "Марсельезу" - она в те дни была в Бельгии гимном революции. С "Марсельезой" толпа двинулась дальше. Я уже не отделялся от толпы, я чувствовал себя щепкой, которую кружит бурный поток и радостно, всей душой, отдавался ему. У толпы, по-видимому, какая-то определенная цель. Сплоченными рядами, взяв друг друга крепко под руки, с пением шли мы дальше. Пение иногда прерывалось ритмическими возгласами, которые я понял только позднее:
О, Вандерпеербум,
О, Вандерпеербум,
О, Вандерпеербум,
Пеербум,
Пеербум,
Бум,
Бум!
(Вандерпеербум был первым министром консервативного католического кабинета того времени. Июльские манифестации 1899 года в Брюсселе были одним из эпизодов борьбы бельгийской демократии за всеобщее избирательное право; тогда в Бельгии был множественный - плюральный - вотум, в зависимости от ценза, с которым особенно решительно боролась социалистическая партия).
На углу небольшой площади толпа остановилась. На высоком подоконнике стоял молодой рабочий в каскетке и что-то объяснял толпе. В больших зеркальных стеклах магазина обуви зияли звездочки с расходящимися во все стороны в виде лучей трещинами, часть окна была выломана. Один из стоявших на выставке башмаков был прострелен. Рабочий с жаром рассказывал о нападении жандармов, об обстреле ими манифестантов, показывал, где стояли жандармы, где находились манифестанты.
Впервые в жизни увидел я следы гражданской войны на улице - разбитые окна, простреленные стекла, следы пуль на стенах. С чувством, близким к благоговению, смотрел я тогда на всё это. Сколько разбитых стекол пришлось мне потом увидеть в моей жизни! Эти "разбитые стекла" сделались символом нашей трагической эпохи. Не только разбитые стекла, но и разбитые, уничтоженные человеческие жизни...
Долго толпа не могла задержаться у окна магазина - сзади напирали новые массы, которые толкали нас дальше. И вдруг - мы выкатились на огромную площадь. Прямо напротив большой парк, рядом - высокое красивое здание. Это парламент. Посередине площадь была странно и жутко пустынна. Кое-где на ней лежали опрокинутые грузовые автомобили, брошенный и поставленный поперек рельс трамвай. Там, около парка и возле здания парламента, плотными и тяжелыми черными рядами стояли конные жандармы. Вот один отряд отделился и рысью развернутым фронтом пошел на толпу. Толпа поддалась и растеклась по тротуарам, вдавилась в узкие улицы. В воздухе еще звучали обрывки "Марсельезы". Но постепенно площадь пустела - жандармы очищали ее от манифестантов.
Вечером я снова оказался перед "Народным Домом". Вместе с толпой вошел внутрь. Полутемный зал был переполнен. За всеми столиками сидели рабочие, многие стояли в проходах. Кельнерши в живописных фламандских костюмах разносили кружки пива. Было душно, темно, стоял густой табачный дым. В зале гремела "Марсельеза". Она перекатывалась из одного конца большого зала в другой - замирала в одном месте и гремела в другом...
Vive la republique!
Sociale et politique...
Marchons!
Marchons!...
Манифестации в пользу всеобщего избирательного права продолжались несколько дней. Кое-где в городе происходили стычки между рабочими и жандармами. В результате - несколько убитых и около двух десятков раненых. Эти дни я жил, как в лихорадке. Ходил по улицам с манифестантами... По вечерам посещал рабочие собрания. Много времени проводил в "Народном Доме". Участвовал в большом вечернем народном гуляний ("кермесса") за городом, где смотрел на пышный фейерверк и вместе с рабочими, взявшись за руки с незнакомыми мне людьми, носился в темноте по лужайкам в веселых фарандолах. Я переживал чувство братского экстаза.
Постепенно жизнь стала входить в берега. Я усиленно изучал французский язык, знакомился с рабочими организациями и кооперативами (хлеб я принципиально покупал только в кооперативных булочных!), участвовал на их собраниях. Прошло больше месяца. На все мои справки относительно Социалистического университета и времени его открытия мне отвечали уклончиво теперь, объясняли мне в секретариате, каникулярное время. Я познакомился с двумя русскими, давно уже жившими в Брюсселе. Один из них окончил местный университет (его фамилия была Загряцков) - был кандидатом прав. Другой изучал рабочее движение, жил для этого с рабочими и вместе с ними работал в копях... (Фамилия его была Мар - так, по крайней мере, он сам мне отрекомендовался. Значительно позднее я узнал, что это был Акимов-Махновец, социал-демократ, один из видных руководителей группы "Рабочее Дело"). Оба не советовали мне оставаться в Брюсселе. - Социалистический университет, говорили они, дело новое и неверное. Лучше поехать в Париж или Берлин - и там поступить в университет: там научные занятия поставлены серьезно, по-настоящему. - В душе я долго противился этому - нелегко было расстаться со сложившейся еще в Москве мечтой. В конце концов голос рассудка победил - в конце августа я был уже в Берлине. Там я был благополучно принят в университет, пожал при приеме руку ректору и сделался полноправным берлинским студентом -vir juvenis ornatissimus, как значилось в моем приемном дипломе, напечатанном, по сохранившемуся в немецких университетах от средних веков обычаю, на латинском языке.