Вадим Кожинов - О русском национальном сознании
Мы видели, что Бердяев чуть ли не выше всего ставил "странничество" русского народа, которое и есть одно из главных проявлений особенной, неведомой Западу "свободы". Однако вполне ясно (о чем и ведет речь Чаадаев), что без предельно жесткого государственного ограничения, даже подавления столь любезного Бердяеву "странничества" (или, в чаадаевском понимании, "бродяжничества") страна, да и сам ее народ, попросту растворились бы в тысячеверстных просторах...
Пушкин, мировосприятие которого, как и чаадаевское, сложилось до раскола русской мысли на славянофильство и западничество, так изложил свою беседу с представителем западной демократии англичанином Кальвилем Фрэнклендом (1797-1876), прожившим около года в России в 1830-1831 годах:
"Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?
Англичанин. Английский крестьянин.
Я. Как? Свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?..
Он. Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать"26.
Разумеется, можно спорить о степени свободы русского и английского крестьянина (кстати, в Англии "бродяжничество" было решительнейшим образом пресечено утвержденным парламентом еще в конце XV века законом, согласно которому оно каралось виселицей на обочине дороги...). Но суть дела не в "степени" свободы, а в самом созданном веками характере народа.
Уяснение всех "факторов", создавших именно такой народный характер, потребовало бы нелегкого и объемистого исследования. Но более или менее ясно, что существеннейшую роль играло само российское пространство (уже при Ярославе Мудром Русь по своей территории превосходила всю Западную Европу в целом), а также климат, допускавший полноценное занятие сельскохозяйственными работами в продолжение всего лишь четырех-пяти, максимум (в самых южных районах) шести месяцев, между тем как в основных странах Запада этот сельскохозяйственный сезон длился восемь-десять месяцев. Краткость периода основной деятельности (она длилась, в сущности, менее трети года: от "Ирины Рассадницы", 5 мая по старому стилю, до "третьего Спаса" - 16 августа, "дожинок") способствовала "бродяжничеству" (в самом широком смысле слова) русского народа, а с другой стороны, порождала привычку к недолгому, но крайнему напряжению сил.
Обо всем этом, между прочим, писал в 1970-х годах широко известный американский "русовед" (и в то же время - явный русофоб) Ричард Пайпс27, но, признавая "закономерность" и даже неизбежность кардинальных отличий российского бытия от западного, он - как это ни противоречит логике - тут же самым резким образом "обличает" Россию за эти ее отличия от Запада...
Итак, обрисованы "обстоятельства" (вернее, их часть), определившие склад русского народа, который с особенной силой обнаруживался во всеохватывающих "бунтах", разражавшихся при тех или иных существенных ослаблениях государственной власти. Так было и в Смутное время начала XVII века, когда (помимо прочего) с пресечением династии Рюриковичей власть утратила "легитимность"; и в пору пугачевщины, главную причину которой русская историография (прежде всего Ключевский28) усматривает в "смуте" внутри самого государства, порожденной действиями дворянской олигархии, убившей Петра III и посадившей на престол Екатерину II, которая не сразу смогла восстановить твердую власть; и конечно, в 1917 году.
Вообще, российская власть - в отличие от западноевропейской - в любой момент могла стать объектом народного возмущения и даже бунта. Об этом, между прочим, совершенно точно сказал в своем цитированном выше дневнике Морис Палеолог. "...Демократия... не нарушая своих принципов... может сочетать в себе все виды гнета политического, религиозного, социального. Но при демократическом строе деспотизм становится неуловимым, так как он распыляется по различным учреждениям, он не воплощается ни в каком одном лице, он вездесущ и в то же время его нет нигде; оттого он, как пар, наполняющий пространство, невидим, но удушлив, он как бы сливается с национальным климатом.
Он нас раздражает, от него страдают, на него жалуются, но не на кого обрушиться. Люди обыкновенно привыкают к этому злу и подчиняются. Нельзя же сильно ненавидеть то, чего не видишь.
При самодержавии же,- противопоставляет Палеолог,- наоборот, деспотизм проявляется в самом, так сказать, сгущенном, массивном, самом конкретном виде. Деспотизм тут воплощается в одном человеке и вызывает величайшую ненависть"29 .
Суждения Палеолога находят полное подтверждение в таком, например, способном поразить соотношении исторических фактов. При самом "жестоком" царе Иване IV, как точно установлено новейшими исследованиями, в России было казнено от 3 до 4 тысяч человек30, а при короле Генрихе VIII, правившем в Англии накануне правления Ивана IV, в 1509-1547 годах, только за "бродяжничество" было повешено 72 тысячи согнанных с земли в ходе так называемых "огораживаний" крестьян31.
И второе сопоставление: как всем известно, в 1826 году в России были повешены пять декабристов, а позднее, в 1848-м, во Франции были расстреляны за свой бунт против закрытия "национальных мастерских" 11 тысяч (!) из потерявших средства к существованию и потому восставших работников32.
Однако казни, совершавшиеся в России, вызывали и вызывают неизмеримо большее возмущение, ибо предстают как "личный" произвол Ивана IV и Николая I, а не как "безличные" проявления действия закона: английские "бродяги" нарушали принятый парламентом закон (а как известно с времен Рима, "суров закон, но закон"); точно так же и "национальные мастерские" во Франции были ликвидированы по решению избранного народом парламента...
В свете этих фактов размышления Палеолога о различии демократического и авторитарного строя становятся, так сказать, ясными до конца.
* * *
Обсуждение вроде бы далеко ушло от проблемы интеллигенции, но в действительности ее следует ставить и решать именно в таком "всеохватывающем" плане. Без особого упрощения можно утверждать, что интеллигенция в России играет роль, аналогичную роли системы "демократических" институтов и учреждений в странах Запада, стремясь быть "посредницей" между народом и государством.
Это, помимо прочего, явствует из того бесспорного факта, что основные деятели российской интеллигенции усматривали конечную цель своих усилий именно в создании полноправного органа "представительной" власти, причем такое стремление в равной мере присуще и западническим, и славянофильским деятелям, хотя первые звали к парламенту западного типа, а вторые - к "собору", чьи основы они находили в Древней Руси, что, впрочем, было, в сущности, иллюзией; так, виднейший современный исследователь древнего Новгорода В.Л.Янин показал, что считающееся истинным воплощением всенародной воли вече в действительности представляло собой заседание (на вече именно сидели) боярско-купеческих верхов города, то есть было, строго говоря, выражением олигархии, а не демократии в собственном смысле слова33.
В общем виде все это отчетливо понимал уже упоминавшийся основоположник русской мысли XIX века Чаадаев. Он писал, что присущий России "ход событий... был лишь необходимым последствием порядка вещей, зависящего от самой природы социальной среды, в коей он осуществлялся, или от нравственного склада народа... Раскройте первые страницы нашей истории, размышляйте над ними... и вы увидите, что в формах, в разнообразно сочетающихся условиях нашего национального существования и с самых первых его лет все предвещает это неизбежное развитие общества. Вы увидите, что уже с самой колыбели оно несет в себе зародыш всего того, что возмущает ныне поверхностные умы (выделено мною.- В.К.), вылившиеся в формы, свойственные чуждому миру...
Среди всего этого,- заключает Чаадаев,- вы можете усмотреть и выборное начало, слабое, неопределенное, бессильное... Это выборное начало, наконец, столь ничтожно, что наша история упоминает о нем как будто лишь для того, чтобы показать его ничтожность"34 (кстати сказать, это свое умозаключение, как явствует из его контекста, Чаадаев противопоставил и славянофильской, и западнической точкам зрения).
Итак, Россия и ее история может кому-либо нравиться или не нравиться, но Чаадаев убежден в "необходимости", "неизбежности" именно такого "порядка вещей" в своей стране и утверждает, в частности, что только "поверхностные умы", заглянувшие в "чуждый мир", "возмущает" этот порядок вещей. Между прочим, Чаадаев высказывал в ту же пору предположение, согласно которому в будущем наука, быть может, разовьется до такой степени, "когда она в области социальных идей оперирует так же беспристрастно и безлично, как она это делает в сфере чистого мышления"; при этом условии "она действительно может влиять на народ"35.