Сергей Максимов - Год на севере
Колокольчик подвязывается затем, что начинается губернский город (уездные города, как известно, не удостоены той чести), а в нем конец странствиям и мучениям: в губернском городе есть гостиница с теплым чаем, с кушаньями, есть и другие благодати...
— Куда тебя везть? спрашивает, между тем, ямщик мой под Архангельском.
— В гостиницу.
— А здесь нету гостиницы, нету ни единой...
— Вези на почтовую станцию.
— Да там не становятся: комнат нету.
— Что же мне делать?
— А вот толкнемся в трактир: может, пустят.
— Сделай милость!
Толкнулись в трактир: пустили. Отгородили в бильярдной один угол ширмами — сталась комната. И то слава Богу. Теперь я в новом городе, на новом месте, обок с новыми впечатлениями.
Начну дело с аза, по обычаю всех туристов, по обыкновениям всех проезжих. Начну с вопросов у трактирщика. Вот он и сам передо мною: толстый такой, и как будто готовый править свою должность, отвечать на вопросы. Похвалю я ему родной город — он еще пуще разговорится.
— Хорошенький ваш город, большой такой.
— А вот завтра посмотрите, а я вам его не похвалю.
Прикидывается, думаю. Подзадорю его иным путем.
— Городу вашему нельзя быть некрасивым, нельзя быть небогатым: стоит близко моря, большую торговлю ведет, и торговлю заморскую, стало быть, и народ — умный, оборотливый, смышленый...
— Гордый, — добавляет хозяин и затем молчит.
Думаю: «не разговорчив» — и опять начинаю:
— Таких городов у нас немного: Одесса, Астрахань, Рига, Ревель...
— Петербург, — добавляет хозяин и опять молчит.
Думаю: «надоело ему со всяким проезжающим толковать одно и то же» — и говорю:
— Ложились бы вы, хозяин, спать: пора уж, что беспокоитесь?
— Нам это в привычку; а мы заезжему человеку рады. С новым человеком как-то и говорить приятно.
«Льстит, думаю, как и всякий, кому до кого какая нужда надлежит». Я попросил сесть — сел; попотчивал чаем — не отказался! Уставивши блюдечко на ручных рогульках, смотрит мне в глаза и как будто говорит своими: «спрашивай, спрашивай, не бойсь: теперь отвечать тебе стану с большой охотой».
— Вы здешний?
— Родителями произведен в здешних местах, хозяйство от них получил и сам тридцатый год оное в протяжении произвожу, вот уже тридцатый год...
— Стало быть, всех знаете?
— Последнего ребенка у самой задней соломбальской женки знаю, а в городе-то так и...
Хозяину поперхнулось чаем, закашлялся.
— Весело живут здесь?
— Не могут. Больше у нас немец преизбыточествует...
— Ведь немцы повеселиться любят, этим их попрекнуть нельзя.
— Наши немцы особенные.
— Чем же, хозяинушко?
— Да, во-первых, народ все коммерческий; а, во-вторых, немец... надо быть так говорить...
Хозяин опять замялся.
— Наш немец, теперь это бы к примеру самое взять — особенный.
— Все-таки я, хозяин, вас понять не могу.
— Немец так уж Господом Богом создается, чтобы ему немцем быть и никаким другим человеком.
— Да ведь это и русские так, и французы, и все... Аккуратны они, что ли?
— Насчет окурату они первые — это точно. Русского они духу не любят — это второе.
«Ну, слава Богу, — думалось мне, — разразился: кажется сказал, наконец, что хотел».
— Как же это они русского духу не любят?
— А первое: всю коммерцию отбили. В старину наших кораблей от русских шло много за границу, а теперь ни одного, все от немецких контор. Второе: за русского они свою дочь не отдадут ни за что: образ сыму в поручительство. Третье: у них клуб свой, нашим дворянским брезгают, бывают там так только из приличия — это третье. А зачем они — опять-таки скажу вам — русского духа не любят: из благодарности к тому, что мы им и место отвели и все сделали.
— Да вы, хозяин, патриот большой.
— То ись как?
— Родину свою очень любите.
— Не скажу этого, и хвастаться не стану тем, а что - немцев не люблю и веры в их хитрость не имею, так это скажу и вам, и флотскому офицеру вчерашнему сказывал; и приказным нашим сколько годов то же твержу. А вы меня извините! Немец наш — народ хитряк. Вот по гильдии положено столько товаров за границу пущать, свыше нельзя, опять немцу нельзя товар на местах по городам скупать. Не положено, что тут делать? Немец тут и придумал штуку свою, особенную, немецкую штуку придумал. Он набрал из наших русских, тутошных, ближних столько, сколько ему надо, записал их в гильдию и ступай торговать, товары скупать на его немцево имя, а самому русскому прибыли, окромя того, что купец-де стал и брюхо отращивать всякое право имеет — другой вольготы нет. Загребай чужой жар своими руками...
— Да правда ли это, хозяин?
— Вот поспрошайте — то ли увидите. Увидите здесь то, к примеру, что все здесь немцы, что один человек: и говорить они умеют по нашему бойко и к нашим, которые капиталом посильнее, или которые на полном от всякого почете, они ласки свои приладят и в маклеры его, на безответное, глупое место посадят, как пить дадут. А то в браковщики, в старосты, в другую какую должность выберут: ты-де только своей торговли не заводи, а мы-де тебя своими крохами не обидим, с голоду не уморим.
— Вы, хозяин, просто сердиты на немцев, они не такие!
— Еще хуже сказать не во гнев вашей милости. Народ на лесть, на хитрость такой ловкий, что хоть рукавицы на руки-то надевай — не ухватишь. Опять же гордости в них — велия сила. Компанию только меж себя и водят и завсегда впереди нашего города идут. Русский, я вам говорю, человек никакой силы не имеет.
— Да отчего же? Я все-таки понять не могу.
— А вот посмотрите, как они это ведут. А, по моему понятию надо быть так, что немец-народ один дух в каждом человеке держать может, а по моему артели их плотнее, благонадежнее бывают наших. Они это безотменно лучше наших делают. Ты к немцу хоть сто русских приставь: он все немец будет.
— Вот это, хозяин, верно. Теперь я несколько понимаю и даю себе слово поверить ваши слова своими наблюдениями на деле. А теперь еще один вопрос: кто составляет вторую половину жителей?
— Половина эта самая малая, пловина эта — не половина. А это чиновники, народ заезжий, все больше из Петербурга; долго жить здесь не думает — на многое и внимания своего обращать не хочет: «мне, — говорит , — что? вы хоть все перегрызитесь, а меня не трогайте, потому что уже маленько и в престарелых летах; да, признаться, служить у вас и не думаю долго. А меня-де лучше оставьте в покое, сделайте милость»...
— Да ведь есть же, я думаю, и свои здешние чиновники, которые здесь родились, здесь и служат.
— Как же! прибегали тоже приказные сказывать, хвастаются, что свою-де родословную, слышь, книгу завели и двоих-де уж записали. Теперь, мол, в чужих губерниях нуждаться не станем. Да ведь эти, которые здесь родятся, больше мелкота-народ. В них ведь силы никакой, как и в пузыре мыльном. Опять же они эдак любят...
Хозяин при этих словах сжал кулак, давая тем знать, что они взятку любят.
— И это ужасно любят...
Хозяин пощелкал себя по шее: «пьют-де».
— Да ведь и ссыльные чиновники не все уезжают, другие, чай, остаются здесь на вечное житье.
— Бывает, да редко. Ну, а те, известно, волей-неволей в немецкую же шайку поступить должны; потому им и течение-то такое, что прямо в омут, а там стоит мельница ладная такая, что другую сотню лет стоит — молоть умеет первейшим сортом — русский-от дух одним сором закидает и не прочихаешься. Да что Вам говорить много: город наш на немцах стоит, немцами руководствуется. Не знаю вот только, на немцах ли ему помирать-то придется... А не желаете ли вы поесть чего?
Круто оборванная речь хозяина пришлась кстати. Я согласился. Но что есть?
— У нас одна только рыба. Мясного употребляем мало, да и теперь же пост Великий. Вот треска!
Попробовал — и не мог есть, как ни был голоден.
— Палтаса, стало, и не подавать! — решил хозяин. — Палтас еще хуже. А вот селянка из свежей рыбы двинской.
Селянка оказалась сноснее; но приятнее и отраднее всего показался следующий за тем сон, крепкий, живительный, каким только и умеют пользоваться дорожные и крепко истомленные трудной, ломовой работой люди.
На другой день солнце осветило передо мною сначала огромную торговую площадь с рыбными рядами, с довольно большой толпой мужиков с возами дров, которые потянулись под гору к широкой Двине, засыпанной на ту пору снегами и обставленной по местам дорог вешками. Потом осветило солнце и самый город, по которому я ехал с одного конца на другой.
Видел я одну бесконечно длинную улицу с каменными и деревянными домами в начале: по некоторым казенные надписи, по другим частные, гласящие, что тут магазин, тут лавка с тем-то и тем-то, и что принадлежит она купцу, носящему в большей части случаев немецкую фамилию. Видел я бесконечно длинную улицу, почти единственную улицу города, тянувшуюся версты четыре, а, может быть, и пять верст, вблизи от набережной, от берега Северной Двины по направлению к Кузнечихе и Соломбальскому портовому селению. Видел я налево, за каменной оградой и рядом деревьев (на то время оголенных и обсыпанных инеем), Троицкий кафедральный собор, основанный 11-го октября 1709 года и оконченный в 1765 году, двухэтажный, высокий, величественный. Соборная церковь прежде была деревянная, основанная в 1584 году, с пристройкой, сделанной в 1664 году. Церковь два раза сгорела. Петр Великий назначил для собора новое нынешнее место, а собор до сих пор хранит о нем память, драгоценную по многим отношениям. На правой соборной стене, под полукруглым балдахином, опирающимся на две колонны, хранится деревянный крест, - сделанный руками Петра на память спасения в Унских Рогах. Этот крест сосновый, имеет 5 аршин в вышину и 4 аршина в ширину. Концы его сделаны в виде полукружий с шариками на оконечностях. Крест от времени и долгого пребывания на открытом воздухе потрескался в покрылся сизым цветом, но еще можно видеть резную надпись, сделанную руками самого Петра: