Казимир Валишевский - Екатерина Великая. (Роман императрицы)
«Можно снисходительно закрывать глаза на ошибки великой женщины, – потому что она даже в своих слабостях проявляет столько самообладания, столько милосердия и великодушия. Редко бывает, чтобы при самодержавной власти ревность оставалась сдержанной, и подобный характер может осуждать неумолимо только человек без сердца и государь, не знающий увлечений».
Может быть, граф Сегюр судил Екатерину слишком снисходительно? Но зато и Сен-Бёв был слишком строг к ней, когда ставил ей в вину именно этот ее миролюбивый способ расставаться с возлюбленными, когда они переставали нравиться ей, – способ, так редко отличающий ее от Елизаветы Английской и Христины Шведской. То, что она осыпала бывших фаворитов подарками вместо того, чтобы убивать их, казалось Сен-Бёву оскорбительным, так как «в этом – по его словам, – ярко выражалось ее презрение к людям и народам». Но этот суровый приговор несправедлив прежде всего своей фактической стороной: ни Корсаков, ни Мамонов не переставали нравиться Екатерине в ту минуту, когда она узнала об их измене. Она старалась вернуть их себе, особенно последнего, и при расставании с ними страдала не только ее гордость. Ее увлечения часто, слишком часто, объяснялись тем, что она была одной из женщин, которые стремятся брать свое наслаждение там, где его находят; но английский дипломат, написавший: «She was stranger to love», мало понимал, думаем мы, в женской психологии.
IIIПрежде чем разойтись с Григорием Орловым, Екатерина вытерпела от него то, что редкая женщина была бы способна перенести. Уже в 1765 году, за семь лет до окончательного разрыва между ними, Беранже доносил из Петербурга герцогу Пралену:
«Этот русский открыто нарушает законы любви по отношению к императрице. У него есть любовницы в городе, которые не только не накликают на себя гнев государыни за свою податливость Орлову, но, напротив, пользуются ее покровительством. Сенатор Муравьев, заставший с ним свою жену, чуть было не произвел скандала, требуя развода; но царица умиротворила его, подарив ему земли в Лифляндии».
Но наконец чаша терпения переполнилась, Екатерина воспользовалась отсутствием фаворита, чтобы разорвать связывающие ее с ним цепи. В то время, как Орлов мчался к ней из Фокшан на почтовых, надеясь вернуть себе утраченные права, его остановил в нескольких стах верст от Петербурга приказ императрицы: ему предписывалось отправиться в свои имения и не выезжать оттуда. Но Орлов все еще не считал дело проигранным; он то умолял, то грозил, прося, чтобы ему хоть на минуту позволили свидеться с Екатериной. A ей стоило сказать тогда только слово, чтобы навсегда освободиться от отверженного фаворита: Потемкин стоял уже у власти и охотно стер бы с лица земли всех ненавистных ему Орловых, вместе взятых. Но этого слова, которого в конце концов, видя настойчивость первого временщика, все стали даже требовать от нее, Екатерина не произнесла. Она вместо этого вступила с Орловым в переговоры и предложила бывшему любовнику, наказанному за прошлое, полное измен, только изгнанием, тогда как он мог бы потерпеть от нее несравненно более жестокую кару, – особое соглашение.
Это письмо Екатерины – оно было послано брату Орлова, Ивану, – настоящая поэма женского всепрощения: Екатерина просила графа Григория Григорьевича забыть прошлое, ссылалась на его совесть, голос которой должен был избавить их от взаимно-тягостных объяснений, указывала на необходимость временной разлуки, и писала все это бесконечно кротким, почти смиренным, умоляющим тоном. Пусть Орлов возьмет отпуск, поселится в Москве или в своих имениях, или где-нибудь в другом месте, где пожелает. Его ежегодное содержание в 160 000 рублей будет ему сохранено; кроме того, он получит еще 100 000 р. на покупку дома. Пока же он может занять любую подмосковную дачу императрицы, пользоваться, как и раньше, придворными экипажами, оставить при себе прежних слуг в императорской ливрее. Вспомнив, что она обещала ему 4 000 душ крестьян за Чесменскую битву, в которой он, между прочим, не принимал никакого участия, Екатерина прибавила к ним еще 6 000 душ, которых он мог выбрать себе в одном из казенных имений. И, как будто боясь, что и этого еще мало, что она недостаточно отблагодарила его, Екатерина осыпала его сверх всего царски щедрыми подарками: он получил парадный серебряный сервиз, другой «для ежедневного употребления», затем дом у Троицкой пристани, всю мебель и вещи, украшавшие в императорском дворце апартаменты фаворита, «о коих сам граф Григорий Орлов о многих не знает»… Взамен Екатерина просила у него только год отсутствия. Через год бывшему фавориту будет легче обсудить свое положение. Что же касается чувств самой Екатерины, то она писала: «Я никогда не позабуду, сколько я всему роду вашему обязана и качества те, коими вы украшены и поелику отечеству полезны быть могут». Она желала только покоя: «Я же в сем иного не ищу, как обоюдное спокойствие, кое я совершенно сохранить намерена».
Возможно, что императрицей руководил при этом отчасти страх навлечь на себя гнев могущественных братьев Орловых, которым она сама создала первенствующее значение в государстве, но разве не слышится в ее письме и теплое чувство прежней любви, еще не угасшей в ней?
Одиннадцать лет спустя, узнав о смерти первого временщика, Екатерина писала:
«Потеря князя Орлова так поразила меня, что я слегла в постель с сильнейшей лихорадкой и бредом: мне должны были пустить кровь».
Печальное известие пришло к ней в июне 1783 года, два месяца спустя. Отправляясь в Фридрихсгам, навстречу шведскому королю, она заранее поставила условием, чтоб Густав не касался в разговоре кончины Орлова, так как мысль о ней до сих пор переворачивает ей душу. Она, впрочем, первая заговорила с ним об этом, делая над собой страшное усилие, чтобы скрыть свое смущение и волнение, которое неизменно охватывало ее при этом уже далеком воспоминании. А между тем еще при жизни Орлова у нее было несколько его заместителей, которые должны были бы, по-видимому, вытеснить его из ее сердца. Ведь не пустая прихоть, как то думал Гримм, бросила ее, например, в 1778 году в объятия Корсакова.
«Прихоть? Прихоть? – ответила она на вопрос об этом. – Знаете ли вы, что эти слова вовсе не подходят, когда речь идет о Пирре, царе Эпирском» (прозвание, данное ею новому фавориту), «который приводит в смущение всех художников и в отчаяние скульпторов? Не прихоть, милостивый государь, а восхищение, восторг перед несравненным творением природы! Все красивые вещи, созданные людьми, падают и разбиваются, как идолы, перед творениями Господа, перед тем, что создано Великим. Никогда Пирр не делал жеста или движения, которое не было бы полно благородства и грации. Он сияет, как солнце, и разливает свой блеск вокруг себя. В нем нет ничего изнеженного; он мужественен и именно таков, каким бы вы хотели, чтобы он был: одним словом, это Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармонично; нет ничего, что бы выделялось: такое впечатление производят дары природы, объединенные в своей красоте; искусство тут ни при чем; о манерности и говорить не приходится…»
Допустим, что чувство, говорившее здесь в Екатерине, и не глубоко, и не тонко. Но Корсаков и был просто красивым мужчиной, не больше. Но вот на сцене появляется другой герой сердечной драмы Екатерины – гениальный Потемкин. Прочтите эти строки, написанные фаворитом во время короткой размолвки с императрицей. Екатерина ответила ему на них по пунктам, на полях его же письма, и, примирившись, они заключили между собой как бы договор вечной любви:
Письмо Потемкина.
Приписки, сделанные рукой Екатерины.
«Позволь, голубушка, сказать последнее, чем, я думаю, наш процесс и кончится. Не дивись, что я беспокоюсь в деле любви нашей. Сверх бессчетных благодеяний твоих ко мне, поместила ты меня у себя в сердце. Я хочу быть тут один преимущественно всем прежним для того, что тебя никто так не любил; а как я дело твоих рук, то и желаю, чтоб мой покой был устроен тобою, чтобы ты веселилась, делая мне добро; чтоб ты придумывала все к моему утешению и в том бы находила себе отдохновение по трудам важным, коими ты занимаешься по своему высокому званию.
Аминь».
Дозволяю.
Чем скорее, тем лучше.
Будь спокоен.
Рука руку моет.
Твердо и крепко.
Есть и будет.
Вижу и верю.
Душою рада.
Первое удовольствие.
Само собою придет.
Дай успокоиться мыслям, дабы чувства действовать свободно могли; они нежны, сами сыщут дорогу лучшую.
Аминь».
Нельзя не согласиться, что это обмен чувств далеко не банальных, и что когда два существа, поставленные на высоте человеческого могущества, говорят таким языком о своей любви, то их не назовешь людьми, предающимися грубому разврату. Мечтательный, беспокойный, властный ум Потемкина весь сказался в этом письме, как и рассудительная и в то же время экзальтированная натура Екатерины. Спокойными размышлениями императрица всегда брала верх над фаворитом, но зато он часто побеждал ее пылкостью своего темперамента. Лучшая часть их переписки опубликована. Эта переписка поразительна, она единственна в своем роде не только по высокому положению и по взаимным отношениям возлюбленных: во второй половине восемнадцатого века, может быть, не всякие куртизанки решились бы на такие свободные и фамильярные выражения, которыми пестрят письма Екатерины, особенно в первые счастливые годы ее союза с Потемкиным. Мы не говорим уже о таких фразах, как: «Обнимаю вас тысячу раз, мой друг…», «Простите, если надоедаю вам, душа моя», «Я вас, ваша светлость, очень, очень и очень люблю…», как ни неожиданны подобные нежности в письме императрицы. Но вот записочка, которая кончается словами: «Прощай, мой котик…»; «Прощай, соколик…», – читаем мы в другой; или еще: «Прощай, батенька». Любовники часто ссорились: у Потемкина был тяжелый характер; он мог из-за пустяка раздражиться и выйти из себя. Тогда Екатерина писала ему: «Я хотела тебе вчера сказать, голубчик, впредь ты не будешь ласковее давешнего, то… то… то…, право, обедать не буду…» В другом ее письме, где дело идет, по-видимому, о желании строптивого любовника удалиться в монастырь, она писала (по-французски): «Ваш план, который вы составляли в течение четырех или пяти месяцев (о нем, NB, знают весь город и предместье), вонзает кинжал в сердце вашей подруги, которая любит вас больше всего на свете и думает только о вашем действительном и неизменном счастье; разве такой план может делать честь уму и сердцу того, кто его составил и приводит его теперь в исполнение?»