Сергей Соловьев - Император Александр I. Политика, дипломатия
Мы видели, что в Германии революционное движение приливало преимущественно к университетам, потому что при сильном развитии образования и при отсутствии политической деятельности это было самое чувствительное место. Но на южных полуостровах Европы, Пиренейском и Апеннинском, университеты далеко не могли иметь такого значения, какое они имели в Германии, и здесь революционное движение, созревая в тайных обществах, начало приливать к вооруженной силе, к войску. К 1820 году в Испании войско было собрано в Кадиксе, откуда должно было отправиться в Америку для подавления восстания в колониях. Отдаленность экспедиции и мысль, что надобно будет сражаться со своими, возбуждали сильное неудовольствие в войске, которое находилось и без того уже в опасном бездействии по недостатку денег и средств к перевозке, — и все это на революционной почве Кадикса. Вдруг узнают, что командующий войском генерал Одоннелль открыл большой заговор, арестовал много офицеров, обезоружил и удалил тысячи солдат. Вслед за тем другой слух, что сам Одоннелль был главным двигателем заговора, что он отставлен; но войско все стоит у Кадикса.
1-го января 1820 года в нем вспыхивает восстание; предводители — полковник Квирога и подполковник Риего — провозглашают конституцию 1812 года. Войска, высланные правительством против восставших, действуют медленно, ибо предводители боятся дурного духа между солдатами. Уже другой месяц идет борьба; по Европе распространяются противоречивые слухи: то мятежники доведены до крайности, то торжествуют. И то и другое — правда; в то время как восстание слабеет на юге, оно вспыхивает на севере: в Коронье, в Галиции, генерал-капитан свергнут и учреждается юнта, которая провозглашает конституцию 1812 года. Движение распространяется по всей Галиции; в Наварре за революцию действует знаменитый партизанский вождь Мина, скрывавшийся до сих пор во Франции. Арагония, Каталония сильно волнуются. В Мадриде ужас. Экстраординарный Государственный совет несколько дней рассуждает о мерах, какие надобно принять в таких затруднительных обстоятельствах; но несостоятельность правительства резко обнаруживается в ужасе, в бесплодных совещаниях, в полумерах и колебаниях. Главный вопрос: кого назначить начальником войска для усмирения восстания? Нет человека! Король, известный своей подозрительностью, поручает спасти свою власть человеку, которого незадолго перед тем, как подозрительного, отрешили от начальства над войском, — Одоннеллю! 3-го марта Одоннелль выступил из Мадрида и на другой же день перешел на сторону революционеров и провозгласил конституцию. При известии, что правительство уже не может рассчитывать на войска, Мадрид начинает волноваться, и 7-го марта король объявляет о немедленном созвании кортесов, обещает делать все, что требует интерес государства и благо народов, представлявших ему столько доказательств верности. Но вожаки революции не хотят дожидаться кортесов, хотят пользоваться благоприятной минутой, и толпы народа кричат перед дворцом, требуют конституции 1812 года. Правительство уступает, и Фердинанд VII клянется быть верным конституции 1812 года. Инквизиция упраздняется, объявляется свобода печати, амнистия за все политические преступления, и общественные должности переходят в руки либералов, гонимых с 1814 года.
Как же взглянули на этот переворот европейские кабинеты, уже напуганные революционными движениями в Германии и все более и более обеспокоиваемые насчет Франции? В Вене боялись уже давно, привыкли бояться, привыкли предусматривать, пророчить страшные события, предостерегать других и принимать меры предосторожности: потому в Вене относились спокойнее к революционным движениям, как к давно ожидаемым. Но в Берлине испугались недавно и потому не могли еще прийти в себя от страха, били сильную тревогу, тем более что держава, за которую привыкли держаться, как ребенок держится за платье матери, Россия, не входила, как желалось, в виды берлинского кабинета относительно революционных страхов: вполовине с графом Нессельроде иностранными делами при императоре Александре заведовал человек, которого при германских дворах величали корифеем либерализма, — Каподистриа. Его влиянию приписывали то, что относительно германских распоряжений император Александр говорил языком неопределенным, иногда темным, и отвращение следствий этой неопределенности приписывали только объявлению английского кабинета, что не должно вмешиваться в германские дела как внутренние. «Каподистрия, — писал Гёнц, — со своим обширным умом, с почтенными принципами, с любовью к добру в полном смысле слова, давно уже впал в гибельное заблуждение, что две противоположные системы, борьба которых виной всех несчастий времени, могут быть примирены в какой-то химерической среде и что поддержание порядка совместно с господством либеральных идей. С сердцем нежным и любящим, этот министр подвержен слабостям, происходящим от продолжительных страданий физических. Он щекотлив, подозрителен, склонен видеть везде дурную сторону; меланхолия доводит его до мизантропии. Он не любит венского кабинета, особенно не любит князя Меттерниха, не любит также Пруссии, немного помирился с английскими министрами, не уважает государственных людей Франции — коротко сказать: не желая зла никому, он во вражде с целым светом». Стремление к примирению противоположных систем приписывалось Каподистрии!
При дворах, испуганных испанской революцией, прежде всего досталось Фердинанду VII-му: «Все эти ужасные события могли быть в Испании предупреждены гораздо легче, чем во всякой другой стране, если бы король, постоянно окруженный дурными советниками, в продолжение шести лет не делал ошибки за ошибкой как во внутреннем управлении, так и во всех внешних сношениях. И теперь все эти ошибки увенчаны самой громадной: лучше бы ему было подвергнуться всевозможным бедствиям, чем принять безусловно такую безумную конституцию. В ожидании выборов новых кортесов король будет совершенно в руках военных вождей революции. Армия потребует вознаграждения за услуги, оказанные ею отечеству; не удовлетворится тем, что кортесы будут в состоянии и захотят для нее сделать. Он восстанет против кортесов, которые, найдя в своей среде все семена раздоров, предадут Испанию в жертву анархии и военного деспотизма». В России, кажется, будут смотреть удовлетворительно на дело; но что скажет Англия со своим принципом невмешательства? Гарденберг обращается к Касльри: «События, происшедшие в Испании, могут быть крайне опасны для спокойствия Европы. Пример армии, производящей революцию, — гибельный. Петербургский двор, не зная еще окончательных следствий восстания, счел необходимым согласиться сообща в мерах, какие должны быть приняты относительно Испании, и пригласить к общему совещанию Францию, которая тут вдвойне заинтересована. Петербургский двор предлагает воспользоваться для этого парижскими конференциями, открытыми для посредничества между Испанией и Португалией. Я считаю эту идею чрезвычайно благоразумной. Мы готовы согласиться на всякую полезную меру. Мы все надеемся, что французские дела примут благоприятный оборот, если только не подействует вредно пример Испании. Людовик XIV говорил: „Нет более Пиренеев!“ Как было бы хорошо, если бы теперь эти горы стали границей непроходимой!»
Новый страх: разнесся слух, что английское посольство в Мадриде принимало участие в произведении революции. Слух впоследствии оказался неосновательным; тем не менее Англия и по поводу испанских дел высказалась так же резко в пользу невмешательства. На вызов со стороны французского двора лорд Касльри отвечал, что, по его мнению, державы должны ограничиться простым наблюдением и что Франция и Англия, как наиболее заинтересованные в деле, могут впоследствии войти в соглашения, если обстоятельства заставят их принять роль более деятельную. При других дворах английское министерство повторяло, что вмешательство во внутренние дела чужой страны может быть оправдано только прямой опасностью, которой эти внутренние дела грозят вмешивающемуся государству; но такая опасность не грозит никому со стороны Испании; притом самый характер испанского народа неудобен для вмешательства, которое будет одинаково опасно и для державы вмешавшейся, и для короля, в пользу которого она вмешается. Английское министерство тем более должно было настаивать на невмешательстве, что известие об испанской революции было принято с восторгом в Англии.
Австрия и Пруссия, видя отпор со стороны Англии, успокоились; одна Россия считала нужным, чтобы Европа высказалась насчет события и этим дала нравственную опору умеренно-либеральной партии в Испании против революционеров и солдат. Фердинанд VII, по обычаю, известил все дворы о перемене, происшедшей в форме испанского правительства. Приверженцам этой перемены в Испании очень важно было знать мнение о ней могущественнейшего из государей Европы, они надеялись получить опору в одобрении русского императора. Зеа Бермудес, испанский посланник в Петербурге, знал, что здесь недовольны и крайностями конституции 1812 года, и способом, как она вытребована у короля, и потому придумал средство вынудить у петербургского двора одобрение конституции, показав ему, что иначе он впадет в противоречие. К королевскому письму Зеа присоединил ноту, в которой изъявлял желание узнать взгляд императора на событие, совершившееся в Испании, причем делал намек, что в 1812 году, при заключении союза между Россией и восставшей против Наполеона Испанией, император прямо одобрил конституцию, составленную кортесами в Кадиксе, — ту самую конституцию, которая теперь восстановлена в Мадриде.