Сергей Максимов - Год на севере
— А черт, — говорит она-то, — велел вам раньше-то промеж себя не столковаться. А то на-ко к какому концу привели.
— Я, — говорит Борька, — говорить не больно лют — сама знаешь: прибрать эдакое подходящее не могу, сейчас к сердцу кровь подольет. И не то-де мне на ту пору на Петруху сердце рвется, не то-де по тебе обливается. Сердит я на ту пору на Петруху, крепко сердит, хуже он мне врага лютого; и к тебе-то бы поластился, и нет мне радости пуще тебя. Ты так вся в очью и лезешь, словно ластишься.
Топнула, слышь, на него, девка-то; на парня-то, топнула, потому как он очень смиреной был:
— Ведайтесь вы, слышь, сами про себя. А я-де обиды такой долго выносить не стану. За третьего-де пойду, и за самого-де за уродливого.
Тянется у них опять дело это долго, и стали ходить по деревне нехорошие слухи. Петруха-то к колдуну ходил, а Борьку-де от Анютки водой не отольешь, все у ней сидит, либо за ней, что тень мотается. И гармонию для ее прохлаждения на Слободе купил.
Стали наши земляки призадумываться да на свое мерекать; надумывались на то, что дело крепко на худое пошло; миру это дело самое судить надо. Сговорились, как бы эдак у кабака хоть бы сказки рассказывать; старшину и писаря на ту сходку залучили. Ребят не было: позвали. Пришли.
— Так, мол, и так, братцы!
— Знаем-де.
— Девки наши в сумление приходят, стыдятся.
— И это-де знаем.
— Мётнули бы вы жеребей что ли: кому вынется, ти оженится.
Петруха таково на нас косо поглядел и таково-то усмехнулся криво, что обидно нам всем стало, так вот все мы и переглянулись. А Борька — ничего.
— Ладно, говорит, давай, Петруха, метнем жеребей?
— А ты, — говорит ему Петруха, — в город-от ездил, другой головы не купил про запас.
— Нету, — сказывает Борька-то.
Смешно нам всем на слова эти стало.
— Так купи, — говорит, — купи.
Смолчал Борька. И мы молчим: что дальше будет, а дело, мол, хорошее, надо быть будет. Так все и молчим, да ладно. Впору писарь догадался, и молвил:
— А что-де ты, Петруха, скажешь, когда мы-де тебя засудим?
— А засуди, — говорит, — ты ведь чу! затем и приставлен.
Да зубаст же и писарь—от:
— Я, — говорит, — могу сделать такое, что тебя на кобыле поженят[66].
— И это, слышь, ты можешь, потому ты такой уж у нас.
— Так помни-де, слышь!
— И беспременно попомню, когда-де и на кобыле-то этой помирать стану, попомню. Благодарю, слышь, покорно на ласковом на твоем слове.
И поклонился; низко поклонился, в пояс писарю-то Петруха поклонился. Молчим мы все, потому как уж всем очень жутко стало: и Петруху-то как ровно бы жаль. А Борька, что малый ребенок, стоит да ухмыляется. Что писарь ни скажет, то его и начнет подергивать, словно он гоготать хочет.
Ладно, ну, толковали долго они промеж себя, и мы думали долго — что гуси на Колгуеве! — куда-де ветер потянет, туда и мы пойдем. Не сдавался Петруха, как его ни стращал писарь и все-то законом своим. Да тут у нас старичок был, ветхий такой (на прошлой неделе помер): кому какой совет надо — все к нему; у всех, стало быть, на почете. Он вступился.
— Полно, — говорит, — вам беду по пальцам мотать, говорили бы дело, коли около него охаживаете. Вот что, братцы!
— Чего, мол, дедушка Калистрат! (миром-то ему все так разом) сказывай-ка, мол, сказывай! Человек-от, мол, ты божий, роженой уж такой — послушаем: эдак, кажись, лучше будет!
Стал он говорить:
— Девку постегать надо, покрепче...
Да Петруха перебил:
— А кто, говорит, первый кинется, я-де его ножом, и кто-де совет-от такой подаст, я и его...
Смолчал дедушка, слова не ымолвил, только закашлялся. Долго ждали, а он и опять начал:
— Вся беда от девки идет, вся беда от нее. Сама девка злу корень. В ней либо бес засел, либо так дурит. Вот ты коли оленя в поле выпустишь, да дашь ему там подольше пожить — он одичает, в руки не дается, и ты его не поймаешь. Не поймаешь его потому, что он от твоей руки отстал, дух-от твой позабыл, и есть ему на диком олене поблажка. Дикой олень затем, вишь, и дикой, что один он там в тундре-то, никто его не поучит. А хоть бы и девку взял: девка что? В девке уж баба от рожденья от ее сидит. Норов-от этот, что ни на кривой оглобле, ни на свинье не объедешь, сидит уж в девке...
Мы было посмеяться, да нет, глядим, словно бы и ладно. А Борька захохотал: Борьке это спуста показалось. Петруха стоит не шелохнется, глаза в землю, что бык, и уши, словно бы от стариковых-то слов, прядать начали: очень, стало быть, слушает.
Калистрат свое:
— У девки только одно разное с бабой: ей бы только почету и пуще почету от всякого, хоть сам черт тут будь, ей все равно. Они вон и до хороводов люты, и на поседках они развеселые такие, а все оттого, что и тут, и там подарков ждут, орехов да пряников. А на их пустоту это и ладно, им тут и душевное ликование. А гляди, пройдут веселья, они словно в воду опущены, и хвост поджали. Вот и любуются они все зауряд, потому это для малых ребят занятно, мурашки по сердцу сыплют. А привяжется супротивник — еще того пуще, еще любей. Вон хоть бы Петрухино дело...
— Да ведь она мне, дедушко Калистрат, пуще всех, — Петруха-то! — Я ведь уж ее давно знаю, прежде всех.
— У меня, — дедушко-то ему, — у меня, слышь, жеребеночек был: сам выпаивал, сам выхаживал да выглаживал, раз по десятку на день ходил к нему. Стал он и жеребцом, сел я на него: объеду, думаю. Сшиб ведь окаянный, сбрыкнул меня.
Борька на слова эти расхохотался вслух, чуть нам и всем от того не весело стало; хоть и не пора бы, не время. Петруха стоит, упершись, словно его в землю вкопал кто.
Старик подводил все, подкодил и подвел к тому, что как-никак, а Анютку постегать надо было. Так уж вышло.
Как услыхал слова-то эти Петруха, так зарыдал даже, заревел быком, да и со сходки опрометью: думали, за ножом побежал.
— Нет, слышь, — старик-от, — душу свою заложу, а он такого дела не сделает.
Да и сказал-то он так, словно сам Петруха это самое вымолвил.
Девку-то мы постегали. Я уж про это и сказывать не стану, не хорошо...
— Больно девку-то постегали, больно же они ее — вступилась в это время хозяйка, до той поры молчавшая.
— А ты бы не разговаривала, потому как мы это от тебя слыхивали не один раз. Нам речи твои не на новях.
— Да не смолчишь ведь, воля твоя! — не смолчишь. На-тко что выдумали, не надо бы этак-то...
— А ты вот ужо молчи: палатский управляющий наехать к нам хочет, я тебя в губернаторы к нему попрошу. Ладно ли так-то?
Хозяйка замолчала.
Муж продолжал:
— Ты, ваше благородие, наших баб об этом деле не спрашивай. У них ведь свое. Пошто, слышь, на ихний суд дела этого не клали. Пытали же они судачить. А все, опять-таки, от самой от девки. Первое вопила она крепко в правлении, а жалоб из ее слов никаких на ту пору признать нельзя было: словно она одеревенела. Собрались к ней опосля того наши бабы в избу (как ведь им сорокам-щебетухам не собраться!). Кои улещать стали, кои взвыли, потому женская слеза море, а потом баба и разобрать ведь не может, которая беда своя у ней, которая чужая. Распустили наши бабы нюни свои, а того не знают, что Анютке-то все это и крепко на руку. Пришла, слышь, в избу: молчит, трепаная такая, волосья не прибирает и сидит под образами, и в большом, выходит,месте. Бабы ей свое ведут:
— Что-де, мол, родименькая наша больно тебе?
Молчит.
— Которые, мол, стегали-то?
Молчит.
— Ну да, слышь, ладно; пущай бы-де уж заместо тебя Петруху-то, али б Борьку положили.
— Так она, родной наш, головонькой на эти слова покрутила, а молвить чего — не молвила! — опять вступилась хозяйка. — Лукерья (баба у нас такая есть) на эти на слова такое сдумала, что мол, писаря бы... Так ухмыльнулась и веселее словно бы стала.
— А вон, — говорит, — ребятам от этого не легче будет; обоим им это самое в обиду. Потому ты, мол, Аннушка, за них ведь, за обоих. А их дело мужское — надрываньям-то твоим они веры...
И на это на все она никакого обсказу не делала.
— Христос, мол, над тобой, а ты ратуй, ратуй во имя Господне. Кто ведь правее, над тем эдакое чаще бывает.
На слова на эти в горлышке у ней, у сердобольной, ино крякнуло что, и грудь ходуном почала ходить; а сама молчит.
— Известно уж, мол, обидно все это, — мы-то. — Обидно это самое потому, как на стеганую девку худая слава ложится, всякий попрекнуть ее потом может, а ребята озорные. Да и опять же наши мужики одумаются опосля — сами жалеть станут тебя. Помяни ты наше слово!
Опять она головушкой помотала и так-то круто и долго. А все неладная эдакая, молчит, все молчит, будто слушает. Мы опять:
— Больно, мол, это нехорошо. Неладно в деревне жить после сечева после этого распроклятого. На самих бы, мол, на большаках стряслось все это.
Она опять ухмыльнулась.
— Ты, мол, Аннушка, наплюй, коли сможешь. Нако, мол, место какое — девку сечь задумали! Это, мол, и бабе-то так нейдет, да и не бывает. Девонька-то у нас разумная была, сама бы могла рассудить, которое так, которое нету. Свой бы суд себе смогла дать. Верно это слово?