Дмитрий Балашов - Симеон Гордый
Давыдовича, впрочем, также сумели зазвать к себе. Дома, как известно, и стены – помога. Семен во все время трапезы всматривался в полузабытые черты зятя, стараясь определить, в духах ли упрямый родич и с какого конца начинать с ним княжескую толковню. Он больше помнил Василия татарином. Теперь же узрелось, что в зяте татарского – чуть, черты лица были русские; не зная об ордынской бабке, неможно было бы и сказать, что в ярославском князе монгольская кровь.
Василий, приметив сугубый Семенов пригляд, усмехнул криво (и в усмешке выказалось вдруг степное, чуждое).
– Што вглядываисси? Да! Мы татары! – сказал, и в голосе просквозила, в обиде явной, тайная гордость и надежда на милость ханскую.
– Да нет! – возразил Семен, покачивая головой. – Супротив того, гляжу, не находишь ты на татарина!
Зять, промолчав, ответил усмешкой и взглядом. И во взгляде опять выказалось ордынское, диковатое, степное. И еще вспомнил Семен, что Василья Давыдовича кличут у себя Грозные Очи. Лукавить с зятем не имело смысла, и Симеон, решась, заговорил прямо о деле, и о деле тоже прямо, без уверток.
Прищурясь, глядя Семену в глаза, Василий слушал, не дрогнув бровью, виду не показав, и про великий стол, и про Костянтина Васильича Суздальского, и про торговые споры. И не понять было, согласен ли с тем, что ярославскому княжеству не поднять бремени вышней власти на Руси, а раз так, то и для них и для московитов лучше сохранить то, что было при Калите, не кидаясь в неверные объятия суздальцев, которые, осильнев, могут тотчас рассорить с Ордой. Слушал молча, и Семен продолжал говорить, выкладывая разом все, надуманное допрежь: и про новогородский поход, и про то, что намерен пригласить в долю брата Васильева, Михаила, князя моложского. Только тут рысьи глаза Василия омягчели и по каменно застывшим чертам прошла тень удовольствия. Семен в душе немного даже погордился давешней своею придумкою. Ясно стало, во всяком разе, что ежели воля ханская не изменит Симеону, ярославский зять пошлет свои полки в новогородский поход. А о прочем приходило отлагать до решения ханского. И то было благо!
Последнего же из князей-соперников, и самого опасного из них, Константина Васильевича, повидать так и не удалось. Не урядивши с Семеном, суздальский князь укатил вослед за Узбеком в степь.
Глава 12
Солнце плавится, истекая жаром, почти над самою головою. Марит. Дрожит, переменяясь, степная даль. В вышине, недвижно распластав крылья, парят коршуны.
Скоро посохнут травы, и тогда виднее станут белые, омытые дождями верблюжьи и конские костяки. Порою промелькнут на урезе травы и неба степные елени – сайгаки, промаячат островерхие шапки татарских наездников, и вновь никого, ничего. Курганы, небо, ковыль. Редкие высокие облака, как далекий привет с родины. Тысячи поприщ пути, непредставимые дали, откуда пришли на Русь коренастые узкоглазые всадники на мохнатых неутомимых конях. Здесь каждый пастух – воин, каждый – стрелец. Вмиг собираются рати и текут неодолимо, жадные до чужой беды. А дома мужики, скотина в хлевах, пашня, от которой не враз оторвешь пахаря, деревянные города, каменные храмы, ремесла, торг, монахи, купцы и бояре, обжитая земля, трудно и не враз подымаемая на брань. Земля, чающая обороны от лихого ворога за стенами городов, за излучьями рек, в лесах, где можно укрыть себя от нахожего конника… И вот он, князь лесной русской страны, едет степью просить милости у татарского царя. И отец это понял. И принял. И завещал ему. А там, на западе, Литва. Непонятный Ольгерд. (Почему именно он? А уже многие бают: самый опасный из детей Гедиминовых!) Литва. Это второе, после хана, наследство, оставленное ему отцом. Мог ли батюшка посадить Наримонта на виленский стол? Он, Симеон, не сможет. Отец бы попробовал. И не сумел бы тоже. Литва, возможно, страшнее Орды. Страшнее настолько, что подумать – и сложить руки, и ждать конца. Но никто не думает так. Хлопочут, строят, спорят и ладят жизнь. Гордость? Надменность ума? А может быть, в этом спасение? В том, что мыслию не помыслят о конце своем, что упрямо созидают жизнь и укрепу земли?
Голову жжет даже через войлочную шапку. Пот щекотно течет по спине, кажется, даже седло размякло от пота. И негде разоболочить себя, негде помыть мокрое тело, выполоскать задубелые, ломкие от соли порты. В редких озерцах, ильменях, обманчиво прозрачных, горько-соленый настой. Не надо варить, выпаривать, как делают на Руси, где соль дорога и редка. Здесь ее – бери, не хочу!
Орду начали нагонять на третий день пути. Вытоптанные до голызины травы, конский навоз и трупы павших животных – все говорило о близости главного юрта. Приметно густели татарские разъезды. К ним то и дело подскакивали, требуя пайцзу и опас. Осмотрев то и другое, с неохотою отъезжали и, резко ударив плетью, с горловым заливистым кличем пускали вскачь. Семен невольно придерживал коня, не позволяя себе, как прежде, отъезжать посторонь: не то и ограбят непутем!
– А цесарь-то, видать, с персицким царем ратитьце собралси! Вона куда правит, за Ахтубу, к Аралу! – толковали бояре в обозе и, щурясь от солнца, озирали из-под ладоней степной простор.
Узбек, и верно, вел Орду непривычным путем, скудною ковыльною степью, – едва ли не вновь ладил воевать Хорезм. Пока же Орда медленно переходила с места на место, охватив широким полумесяцем степь и выедая травы. А с нею двигалось разноплеменное купеческое скопище, подвластные князья, перекупщики, слуги, рабы. И уже вставала пыль, и уже глухо гудела земля под тысячами копыт, и уже вдали завиднелись округлые шатры ханской ставки, где его, Симеона, ожидала пока еще неведомая судьба.
Пока мокрые, захлопотанные слуги ставили вежу, Симеон слез с коня, прошелся, разминая затекшие ноги. Он просто устал. И с удовольствием забрался, наконец, в тень шатра, пал ничью на кошмы и замер. Даже страшно помыслить, что когда-нибудь русичи возмогут прийти и сюда, где нет ни прохлады леса, ни хором, ни текучей светлой воды, под это жгучее солнце. А ведь придут! – подумал, зло скрипнув зубами. Одолеть бы только Орду! Распашут степи… И тотчас усмехнул про себя: не скоро еще! Не при нас…
Теперь надо скинуть горячие сапоги, переменить сорочку. Он рывком сел на кошме. Сейчас войдут! Угадал. В вежу пролез Михайло Терентьич, умученный, с обгорелым до коричневизны ликом, прохрипел:
– Выдь, княже! Товлубег до твоей милости!
Симеон, сидя на стульце, торопливыми пальцами уже застегивал звончатые пуговицы выходного зипуна. Слуга натягивал ему на ноги сапоги красной кожи. Мокрый – от воды, не от пота – полотняный плат освежил лицо.
Он встал, пристукнул каблуками востроносых сапог. Свел брови. Товлубия надо встретить, не роняя достоинства княжого. Выпрямил стан и на миг, только на миг, прижмурил глаза: началось!
Глава 13
Слуга, почтительно склоняя голову, приподымает полу юрты:
– Прибыл коназ Семен!
Пестро-золотое изваяние в глубине, на цветных кошмах, среди шелковых подушек, слегка шевельнулось. Бесстрастный голос произнес:
– Да.
– Покойный коназ Иван прочил сына в свое место…
– Да, знаю! – в голосе дрогнуло сдержанное нетерпение.
– Повелитель мира не переменит прежнего решения?
Голос властителя звучит уже гневно:
– Я буду думать. Ступай! (И этому заплачено русским серебром!) Слуга исчезает. Узбек недовольно морщит брови, косится на узорную курильницу, куда толстая, набеленная и накрашенная старшая жена подкладывает ароматный сандал. Жена бесстрастна. Ее плоское лицо с мешками подглазий не выражает ничего. Словно бы и не слыхала неприличной настырности раба. Узбек вздыхает. Прячет руки в рукава. Да, Иван умер! Вот приехал его сын, и, значит, все верно. Умер, исчез, отпал и не воскреснет уже!
Когда он впервые услышал про эту смерть, в душе настало великое освобождение. Точно камень отвалили от сердца. Коназ Иван вечно просил и всегда умел получать просимое: ярлыки, княжества, головы своих врагов… А серебро, проклятое урусутское серебро, исчезало тотчас, рассасывалось, словно вода в жарком песке; будто и не привозили этого серебра в тяжелых кожаных мешках, будто и тут коназ Иван, обманывая его, подсовывал вместо дорогого металла обманку, ложный блеск, подобный тающим льдинкам, так же, без останка, исчезающий в сжатой руке…
И вот Иван умер! Сам. Никем не отравленный. Умер, освободив его, Узбека, от неотвязной урусутской тени. Никого! Теперь никого из московского дома, ни сына, ни свата, больше не хочет он, Узбек. Довольно! Ах, зачем убил он молодого тверского коназа Федора! Зачем поверил Ивану! Это они, они виноваты! Наушники! Шептуны! Но теперь пусть услышат твердое слово Узбека! Он решил! И скажет! Он в пыль обратит Москву!..
Но шли дни, превращаясь в недели, и Узбек все еще не сказал своей воли, а слова шептунов текли и текли ему в уши, слова купленных покойником вельмож его непомерно разросшегося двора… И ныне он снова не знал, что сказать, что содеять. Кому из них, князей урусутских, отдать власть в русской земле?