Петр Кропоткин - Записки революционера
В ту пору громадные обозы чумаков с солью, бывало, плетутся по этой дороге, и любимое занятие нашей двор ни было дразнить их: "Чи хохол мазепа ваксу съел". На что чумаки в холщовых рубашках и холщовых штанах, вымазанных дегтем, неизбежно отвечали ругательствами. За Калугою начинался тогда громадный сосновый бор. Целых семь верст приходилось ехать сыпучими песками, лошади и экипажи вязли в песке чуть ли не по ступицу, и эти семь верст до перевоза через Угру мы шли пешком. В моем детстве эти семь верст в сосновом бору, среди вековых сосен, соединены у меня с самыми счастливыми воспоминаниями.
Все идут врассыпную, а я любил уходить один (конечно, когда Пулэн уже покинул нас) далеко вперед. Громадные вековые сосны надвигаются со всех сторон. Где-нибудь в ложбине вытекает ключ холодной воды, кто-то оставил для прохожих берестяной ковшик, прикрепленный к расщепленной палке. Напьешься холодной воды и идешь дальше, дальше - один, пока не выберешься из бора и экипажи не нагонят, выбравшись на лучшую дорогу. В этом лесу зародилась моя любовь к природе и смутное представление о бесконечной ее жизни.
За лесом перевоз через Угру на пароме и дорога в гору к необыкновенно обнищавшей деревне. "Удельные", - говорят нам в объяснение их невероятной бедноты. А за этой деревней и поворот с большой дороги на проселочную, или просто "проселок".
Лошадям, может быть, и тяжелее по проселку. Но все как то веселеют, когда экипажи покатятся по узкой дороге, врезанной глубоко среди полей, так что рукой можно достать нагибающиеся колосья. Пристяжные отпрягаются, а если едут тройкой, то все время им приходится карабкаться, спотыкаясь по косогорам и жаться к оглоблям, а все-таки и лошади даже бегут дружнее, урывая пучки травы на обочинах дороги, точно и они чувствуют, что близок конец путешествия.
Вот наконец и Крамино, несчастнейшая деревушка из разваливающихся курных изб, а там, за нею, пойдут скоро уже знакомые места село Высокое, имение князя Волконского, а далеко, верст за семь, с горы выглянет светло желтая колокольня нашего Никольского. Вот наконец "последняя ива", "поповский луг", и мы проезжаем через громадную площадь, где бывает Никольская ярмарка, затем мимо длинного забора, сложенного из камня, пересыпанного землею, и наконец въезжаем на широкий двор Никольского.
Никольское как нельзя лучше соответствовало тихой жизни тогдашних помещиков. Там не было великолепия, которое встречалось в более богатых поместьях. Но художественный вкус сказался в планировке построек сада и вообще во всем. Кроме главного, недавно выстроенного отцом дома, на большом дворе было еще несколько флигелей. Они давали большую независимость жившим в них и в то же время не разрушали тесных сношений, устанавливаемых семейной жизнью. Большой фруктовый "верхний сад" тянулся до церкви, на южном скате, который вел к реке, был разбит сад для гулянья. Здесь цветочные клумбы чередовались с аллеями, обсаженными липами, сиренью и акациями. С балкона главного дома открывался великолепный вид на реку и на остатки земляной Серенской "крепости", в которой русские когда-то упорно отсиживались от татар. Далее расстилалось громадное желтеющее море колосьев, окаймленное на горизонте лесами.
В ранние дни детства мы, двое, с братом и мосье Пулэн занимали один из флигелей. После того как методы преподавания нашего гувернера смягчились вследствие вмешательства Лены, мы были с ним в самых лучших отношениях. Отца никогда не было летом: он все время проводил в смотрах. Мачеха не обращала на нас много внимания, в особенности с тех пор, как у ней родилась дочь Полина. Таким образом, мы все время были с мосье Пулэном, нам было весело с ним: он купался с нами, увлекался грибами и охотился за дроздами и даже воробьями. Он всячески старался развивать в нас смелость и, когда мы боялись ходить в темноте, старался отучить нас от этого суеверного страха. Сначала он приучил нас ходить в темной комнате, а потом и по саду поздно вечером. Бывало, во время прогулки Пулэн положит свой неразлучный складной нож со штопором под скамейку в саду и посылает нас за ним, когда стемнеет. В деревне не было конца приятным впечатлениям леса, прогулки вдоль реки, карабканье на холмы старой крепости, где Пулэн объяснял нам, как русские защищали ее и как татары взяли ее, иногда - случайные встречи с волками.
Бывали приключения. Во время одного из них мосье Пулэн стал героем на наших глазах: он вытащил из реки тонувшего Александра. Иногда отправлялись на прогулку большой партией, всей семьей, с горничными, по грибы. Тогда пили чай в лесу, на пчельнике, где жил столетний пасечник с маленьким внуком. Или же мы отправлялись в одну из наших деревень, где был вырыт глубокий пруд, в котором лавливали тысячи золотых карасей Часть улова шла помещику, остальное распределялось между крестьянами. Моя кормилица жила в этой деревне. Ее семья была из беднейших. Кроме мужа в семье был маленький мальчик, уже помощник, да девочка, моя молочная сестра, ставшая впоследствии проповедницей и "богородицей" в раскольничьей секте, к которой принадлежала. Кормилица бывала страшно рада, когда я приходил повидать ее. Угостить меня она могла лишь сливками, яйцами, яблоками и медом. Но глубокое впечатление производили на меня ее любовь и ласки. Она накрывала стол белоснежной скатертью (чистота - религиозный культ у раскольников), подавала угощение в сверкающих деревянных тарелках, ласково говорила со мной, как с родным сыном. Я должен сказать то же самое о кормилицах двух старших братьев моих Николая и Александра. Они тоже принадлежали к семьям, принимавшим видное участие в двух раскольничьих толках в Никольском. Немногие знают, как много доброты таится в сердце русского крестьянина, несмотря на то что века сурового гнета, по-видимому, должны были бы озлобить его.
В ненастные дни у мосье Пулэна был большой запас историй для нас, в особенности про войну в Испании. Мы постоянно просили рассказать нам опять, как он был ранен в сражении, и каждый раз, как он доходил до того места, что почувствовал, как теплая кровь льется в сапог, мы бросались целовать его и давали ему всевозможные нежные имена.
Все, по видимому, подготовляло нас к военному поприщу: пристрастие отца (единственная игрушка, которую он, как припоминаю, купил нам, - ружье и настоящая будка), военные рассказы Пулэна, более того, даже библиотека, имевшаяся в нашем распоряжении. Эта библиотека принадлежала когда то деду нашей матери генералу Репнинскому, видному военному деятелю XVIII века, и состояла из сочинений, большею частью французских, по истории войн, тактике и стратегии, прекрасно переплетенных в кожу и украшенных многочисленными гравюрами. Нашим величайшим удовольствием в ненастные дни было просматривать эти картинки, изображавшие различное оружие со времени евреев и планы всех битв со времен Александра Македонского. Увесистые томы были также великолепным строительным материалом для сооружения сильных крепостей, которые некоторое время выдерживали удары тарана и метательные снаряды архимедовой катапульты (она, впрочем, скоро была запрещена, так как камни неизбежно попадали в окна). Тем не менее ни я, ни Александр не стали военными. Литература шестидесятых годов вытравила все, чему нас учили в детстве.
Пулэн держался того же мнения о революциях, как и орлеанистский журнал "Illustration Francaise", старые номера которого он получал от приятеля француза, красильщика на Арбате, и все рисунки которого были нам отлично знакомы. Долгое время революция представлялась мне не иначе как смертью, скачущей на коне, с красным флагом в одной руке, с косой в другой, чтобы косить людей. Так было нарисовано в "Illustration" Теперь я думаю, однако, что нелюбовь Пулэна ограничивалась лишь революцией 1848 года, так как один из его рассказов о революции 1789 года произвел на меня глубокое впечатление.
Княжеский титул употреблялся в нашем доме впопад и невпопад при всяком удобном случае. По всей вероятности, это раздражало Пулэна, потому что раз он принялся рассказывать нам то, что знал о великой революции. Я не могу теперь вспомнить всего, что он говорил, припоминаю только, что Пулэн рассказывал нам, как "граф Мирабо" и другие отказались от своих титулов и как Мирабо, чтобы выразить свое презрение к аристократическим претензиям, открыл мастерскую с вывеской "Портной Мирабо" (передаю историю как слышал ее от Пулэна). Долгое время после того я все думал, какое бы занятие я бы избрал, чтобы изобразить на вывеске "Таких-то дел мастер Кропоткин". Впоследствии мой русский учитель Н. П. Смирнов и общий демократические дух русской литературы понудили меня к тому же, и когда я начал писать повести что было на двенадцатом году, - я стал подписываться просто "П. Кропоткин". То же делал я и впоследствии, когда был и в военной службе, несмотря на замечания моих начальников.
В окрестностях Никольского было много имений помещиков.