Николай Богомолов - Вокруг «Серебряного века»
7 месяцев я здесь. 7 долгих месяцев, — сколько часов это, минут! А каждая минута что-либо дает ведь. Мне хочется каждую использовать, чтобы все их ощутить: все были бы на что-либо нужны. Вот я не рисую совсем, а ведь рисовала, училась и знала уже что-то в этой области. Неужели же это пропадет? Нет: «Ничто не пропадает», — сказал Рущиц. Это верно, это точно, и буду верить этому. Боже, помоги!
<В> Киеве больше не писала.
Москва
Из Киева была пост с Незлобиным в Петербурге, жила у тети Ляли, затем в Москве, весной была — Варшава, Вена, Венеция, Флоренция, Равенна, Рим, Неаполь (Помпея), Анкона, Фиуме (от Анконы до Фиуме по Адриатическому морю), Буда-Пешт, Берлин и опять Варшава и Москва — Малаховка[714]. 1-го августа Незлобии и сезон зимний[715].
1911
17 февраля (четверг).
Пусть все идет, как знает; я верю, что жизнь — сказка. Верила ей, склоняясь и молясь, чему-то могучему и вечному, что чуяла у алтаря св. Петра и Павла в Риме. Много лампад горит на них, и колонны его, кажется, поддерживают своды неба.
Вот играю в театре у Незлобина, пою[716] опять неизвестно зачем и верю в чудо. Верю, что раздастся стук в мою дверь и я услышу призывный голос, и даже если это будет в мой смертный час, значит, смерть — главное чудо, страшное и великое, и его я жду всю жизнь.
А я живу и хочу сделать жизнь красивой, вот езжу по Европе, смотрю картины, статуи, людей и природу.
Скупаю, что по средствам, старинные вещи или красивые хотя бы, книги, переплетаю их, читаю о вечном.
Каптерев в Москве лечит гипнозом, зарабатывает большие деньги. Что мне до него за дело, — это был шаг и только, отошла навсегда. И я верю лишь в будущее, а прошлое я должна помнить, оно все нужно. От его поцелуев до моих слов. И ему не дано понять это — тем лучше.
Одно время — так, перед Рождеством — один месяц я закрутилась в светской жизни, и была весела, без конца танцевала вальс апашей, кокетничала, но это прошло, остался как налет пыли от этого, и все шумные вечера у Пьера Иванова и Кары-Мурзы[717], приезд Толстого, Городецкого (какой он грубый[718]) — все ничто. Верю в чудо и будущее.
Милый Сережа, он все волнуется со своим железнодорожным делом боится за него[719]. Я все с ним, и если временами забываю, что он мущина, или опять вспоминаю, — я все время знаю, что связана с ним, нас связало чудо и потому это вечно.
Ира — здесь, в Москве; как стала она мне чужда, ничего в ней нет, что бы было близко, и прошло прошлое и тут. И вот нет у меня друзей, кроме Сережи, ближе по духу, по общим мыс<л>ям и словам. Вот Леля — близка искусству, друг с этой стороны и только.
Ник. Алек. Попов — друг по театру. А там все мельче и мельче, кончая Дашей (кухаркой), она мне друг по столу, по кухне и по домашним делам.
Хочется стать как замок — один и силен, и трудно, и трушу я. И не знаю, скверное ли наследство, женская ли слабость или ума недостает.
Я не верю больше, что я талантлива, не верю, что я умна. Я просто чутка и понимаю что-то вне нас лежащее, главное чего религия и корни искусства — вот все.
Малаховка
18 июня.
Месяц живу в Малаховке. Что есть — было и будет. Лето несколько оживило меня, хожу за цветами, поливаю их, полю и т. д. Жизнь спокойная, не изменяю своей привычке чему-нибудь учиться. Беру уроки английского. Сергей окончательно погряз в дела дороги, поэзия его отошла, вечный неуспех у своих создал то, что он уже не верит больше в себя совсем[720]. Я эту всю зиму с приезда Толстого (я не могу забыть ему, я или Кашины, все равно) очень стала спокойна, ушла в дела мартинизма. Насколько могу, упражняюсь в консентрации <так!> мысли[721]. В свои домашние дела — карьеру Сережи. Моя сейчас в застое. Незлобии оставил с тем же окладом. Я твердо решила: этот год занимаюсь пеньем, театром, беру уроки у Москвина[722] (английский не больше разу в неделю) и пробую напрячь все силы; не двинусь сильно в драме — уйду, нечего зря терпеть униженное самолюбие и т. д. Не хочу больше. Проживу и так. Люди меня все меньше и меньше любят. Я делаю вид, что к этому равнодушна, но это не так.
Внешне я похорошела и не постарела нисколько (чтоб не сглазить!), был приступ апендициты <так!>, сейчас лучше. Сережа едет по делам за границу, я решила сидеть — и для здоровья, и для кармана это лучше. Нужно будет приготовить честное отступление от драмы (не верю больше).
Да, умер Чурлянис в больнице для душевнобольных, кровоизлияние в голову; статьи с дифирамбами в «Аполлоне» — слава[723]. Как поздно, как ненужно. Вся жизнь нужда, тоска по славе — и все после конца. Все это сильно меня подталкивает не медлить с драмой. Или слава или деньги! Неужели ничто не удастся! Лариска — после многих историй выходит замуж за офицера. Дроботов объясняется каждую встречу в любви, говорит о своем характере, выдержке, доброте и т. д. Скушно. Появилась арабка — Рамза Ававини, и два дня я ее расспрашивала о Дамаске — нравах и все прочее.
Смесь Европы и Азии в ней сильна — там же Европы совсем нет. Жую ее мастику (для белизны зубов), ем пастилу (это мерится на аршины, и на таможне были убеждены, что это желтая кожа для ботинок), ем порошок для памяти и слегка подвожу глаза арабским порошком, приготовленным из 80 трав (пережженных). Странно часто думаю о сне, что снился год тому назад Сереже.
Год назад часто с ним ссорилась на почве ревности, властолюбия (моего). И вот однажды утром он проснулся и говорит, что видел сон, будто бы я раньше (в преждней жизни) была женой паши турецкого (или он мне изменял, или я рано умерла, или он меня утопил — не помню) и еще царевной Софьей, и этим объясняется мой характер и мои качества.
Зайцевы — стали совсем чужды. Прежднее отношение умерло. Припоминаю, как мы раз вечером — он с Верой, а Сергей со мной — были близки друг с другом, разными способами, потом как-то еще были близки в купе, когда ехали в Крым. По-моему, она ревнива. Он не ухаживал за мной, но иногда поглядывал так, что я видела, что нравлюсь, и еще вдруг стал при прощании целоваться (в несколько встреч это было), вообще он этой привычки не имеет — это Вера всех целует и со всеми на «ты» — преимущественно чем-либо примечательных людей. Она неискренна. Трудно поверить, чтобы был искренен человек, всех лижущий с первой встречи: Качалов — п<отому> ч<то> он известный актер, Розанов — п<отому> ч<то> он известный критик, Андреев — писатель, и т. д. Она полезна Борису, делает ему карьеру, хитра, и грубый стиль ей единственно к лицу — она так некрасива. Я не сержусь на нее, но я поняла ее и она мне чужда[724]. Она почему-то никогда не любила меня тоже — верно, потому же, что я. Чужды мы, и понимаю я ее — она это чувствует, и я красива, нравлюсь, — боится за Бориса (тогда, при нашей «оргии», он хотел поцеловать мне грудь, мне было все равно, Сережа позволял, а она нет).
Кончу на сегодня. Думаю, еще напишу в Малаховке. Я здесь буду еще полтора месяца — месяц. Это срок, когда есть свободное время и здоровье.
Да, я упомянула о мартинизме и забыла, что я ничего о нем не писала. Чудо было и тут. Я все ждала его, верила, звала людей высших, и вот однажды в марте месяце приходит Сергей от Соколовых и говорит, что Паша[725] — мартинист, это оккультный орден, есть люди и т. д., выдал ему под клятвой. Мне нужно было пробраться туда во что бы то ни стало, и я стала предпринимать все, что возможно, для этого. Раз, перебирая Пашины бумаги (на письменном столе), нашла брошюрку о мартинизме. Там были адреса секретарей, я написала по одному из них[726], ко мне пришел брат — кто он, не знаю еще, не стремлюсь, верю, что когда будет нужно, узнаю. И вот я, как они говорят, «аспирантка», жду посвящения, работаю, как могу, как хватает силы воли. О результатах — их так мало пока — напишу в другой раз.
Париж
24 мая 1912 г.
Вот хочу здесь записать, что за эти дни, эти месяцы случилось. Так много всего. Последнее, что я писала, было о м<артинизме> да, теперь я уже давно в о<рдене>[727], живу очень много этим, много по этому поводу работаю в Париже — не над собой, а над делами всего братства. Вера у меня большая. И даже не вера в Бога, а уверенность в этом во всем «потустороннем», как это принято называть. Как счастлива, что имела упорство выучить фран<цузский> яз<ык>. Как это мне сейчас нужно оказалось.
От Парижа вообще, от безумного Парижа я много получила. Я поняла какую-то схему его. Его бесов (лезущих из щелей, как в «Вии») из Нотр-Дама, безумные, нелепые витражи — иногда поразительной красоты, как в S-te Chapelle, Notre Dame и т. д., его автомобили, жадные, больные, воспаленные глаза проходящих мущин; яркие раскрашенные лица с подведенными глазами женщин, — все мне понятно там. Город яркий до необычайности. Хочу завтра еще обо всем написать, сегодня иду в Трокадеро на «Сида» и к Индусу Праму <?> — смотреть движущую<ся> мумию и его в трансе ясновидения — иду с Тедером[728].