Константин Федин - Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
- Ты из Петрограда? - спросил Пашка.
- Да, - ответил Алеша и поперхнулся слюнкой.
- Чего особенного нашел в тебе Арсений Романыч! - удивился Пашка.
- Ты что же - все видел? - спросил Витя.
- Да. Извините, - сказал Алеша, поклонившись.
- Ничего. Мы не боимся, - сказал Пашка. - Как тебя зовут?
- Меня Алешей.
- Сколько тебе лет?
- Семь-восьмой, - выговорил Алеша в одно слово.
- Мы саратовские, вот я и Витька, а нам восемнадцать лет. А ты петроградский, а тебе всего семь.
- Да, какой хитрый! Так не считают - двоих вместе! - посмелел Алеша.
- Тебе не выгодно. Трусишь, что мы старше. Ну, выходи, козюлька, на одну левую руку! Хочешь? - вызывающе сказал Пашка.
- Нет, не хочу. Мне Ольга Адамовна запрещает драться, - упавшим голосом признался Алеша.
- Это кто?
- Моя бонна.
- Это что?
- Гувернантка, - разъяснил Витя.
- Ты больше слушайся своей губернаторши, - сказал Пашка. - Этак тебе всё запретят, если слушаться будешь.
- Ну, собирай листочки, Алеша, - приказал Витя.
Алеша мигом опустился на колени и с восторгом полного избавления от страха начал ползать. Он вскакивал, подняв два-три листочка, отдавал их мальчикам, опять становился на колени, опять вскакивал и так добрался до той комнаты, откуда выскочили драчуны. Тут он увидел высокие длинные полки с книгами, не в особенном порядке, но расставленные и не очень пыльные.
- Библиотека! - сказал он, присев на пятки.
- А ты знаешь? - спросил Пашка ревниво.
- У моего папы тоже библиотека.
- Такой, как у Арсения Романыча, нет ни у кого, - сказал Витя.
- Мы ее скоро городской сделаем, для всех мальчиков и девчонок, сказал Пашка.
- Так тебе Арсений Романыч и даст! - возразил Витя.
- А мы, если захотим, отберем, - гордо объявил Пашка, - по новому закону, - что хотят, отбирают!
- Ну и дурак, - сказал Витя.
- Сам дурак. Хочешь только все для себя. Жила!
Они оба нахмурились, вкладывая листы в переплет книги. Через минуту все было собрано, и Пашка сказал Вите:
- Тебе дедушка велел домой идти.
- Да, домой. А сам велел на базаре краску продать.
- Какую?
- Для яиц. Либо продать, либо обменять на яйца.
Витя достал из кармана пакетики, и все трое мальчиков стали разглядывать нарисованных на пакетиках ярких зайцев, петухов и огромные, размером больше зайцев и петухов, алые, лазоревые, лиловые яйца.
- Больно надо теперь твою краску для яиц, - сказал пренебрежительно Пашка, - когда пасха-то прошла.
- Деревенские что хочешь возьмут, - ответил Витя. - Им все надо. Я раз вынес на базар резиночки для записных книжек. Знаешь? - кругленькие такие. Деревенские все до одной похватали.
- У тебя дома пасху справляли? - спросил Пашка.
- Ага. А у тебя?
- У нас мать при смерти. Спрашиваешь! - отвернулся Пашка.
Витя поднял к самому носу Алеши книгу, потряс ею внушительно, проговорил с угрозой:
- Об этом Арсению Романычу ни гугу! Смотри!
Алеша покачал головой и солидно заложил руки за спину.
Когда приятели двинулись к двери, она раскрылась. Ольга Адамовна - в своем необыкновенном сак-пальто и в шляпке-наколочке, - остановившись, приложила руку к сердцу. Длинный подбородок ее странно шевелился.
- Алеша, как мог ты сюда попасть... с этими мальчиками?! Вы кто такие, мальчики? Вы здесь живете?
- Мы ходим к Арсению Романычу, - сказал Витя, осматривая Ольгу Адамовну, как хозяин.
- Это твоя? - нелюдимо спросил Пашка у Алеши.
- Мы познакомились, - сказал Алеша, примирительно обращаясь к Ольге Адамовне.
- Надо было ждать, когда вас познакомят старшие, - заявила Ольга Адамовна. - Что с твоими коленками, Алеша! Идем, я почищу, умою тебя, и мы должны гулять. До свидания, мальчики.
Она взяла Алешу за ручку.
Пашка дернул им вослед головой и понимающе мигнул Вите:
- Айда на базар!
В коридоре Ольга Адамовна встретила Анастасию Германовну, таинственно притронулась к ее локтю и прошептала:
- Сюда ходят такие плохие мальчики! Боже мой! Мы попали в плохой дом!
- Не пугайтесь, милая Ольга Адамовна, - легко дохнула на нее Анастасия Германовна. - Не плохой, а очень смешной дом! Ни одной целой вещи. Какие-то инвалиды. Дом смешных инвалидов!
Она мягко, на свой беззвучный лад, засмеялась и вдруг, в неожиданном порыве, больно прижала голову Алеши к себе под сердце.
5
Меркурий Авдеевич Мешков поднялся рано. Он никогда не был лежебокой, а последний год совсем потерял сон, начинал утро с зарей. Это был уединенный, словно монастырский час. Из смежной комнаты тихо слышалось дыхание дочери. Внук Виктор иногда стукал во сне то коленкой, то локтем об стену, забияка, и сны-то у него петушиные! В отца, что ли, - Виктора Семеныча? Тот по сей день хорохорится. Уж, кажется, подрезали крылышки и хвост выщипали, от гнезда ни пушинки, ни прутика не оставили, надо бы стихнуть - так нет! Все чего-то прикидывает да сулит: "Погодите, папаша, погодите!" - "Чего годить, неугомона? - спрашивает Меркурий Авдеевич. - Полтора кромешных года годим, а только ближе к смерти. Вон моя Валерия-то Ивановна не дождалась, опочила". - "Все равно, - возражает Виктор Семенович, - возвышен ли ты, унижен ли - все равно с каждым днем ближе к смерти, это верно. Но это зависит от строгости матери-природы. От человека зависит другое. Настоящему человеку дан ум. Уму назначено создать устройство жизни". - "Вишь, как он ловко все устроил, твой ум-то!" - торжествует Меркурий Авдеевич. "Это не мой ум, - опять возражает Виктор Семенович, - это ихний ум. А у них ум простой. Они думают силой взять. Двадцатый уж век такой, что без образованности сила ни к чему, разве во вред. Возьмите, папаша, меня. Ну, какой я им сотрудник? Смеху подобно! А они меня в исполком позвали. Почему? Потому что выше меня по образованности автомобилиста-механика нет во всем городе. Колесить на машине полный идиот может. Но содержать машину попробуй без образования! Ломать - они без нас! А починять - они к нам! Образование их защемит, папаша, погодите!" - "Я для себя все решил, отвечает Меркурий Авдеевич, - годить нечего. Да и что ты заладил: папаша, папаша! Три года скоро, как я твоего сына ращу, и Лиза мне уже твое имя вспоминать запретила. Вот как у нас! А ты все - папаша!" - "Вы дед моему сыну, отец моей жене. Что же вы пренебрегаете? - упрямствует Виктор Семенович. - Все восстановится, и Лизу с сыном вернут мне по закону. Так что вы - и бывший мой папаша, и будущий. По гроб доски не отвертитесь!" "Нет, - не соглашался Меркурий Авдеевич, - Лиза к тебе не вернется, напрасно себя утешаешь, это, брат, мираж-фиксаж. Лиза на вкус свободы отведала". - "Что ж свобода? - не смущался Виктор Семенович. - Пускай неволя, лишь бы хлеба вволю. А хлеб ко мне скорей придет, чем к Лизе. Свобода! Я бы тоже за свободой вприпрыжку побежал, да живот не пускает. Вот я и катаю на "бенце" богом данных властей". - "Богом данных! - укоряет Меркурий Авдеевич. - Бесстыдник!" - "А как же иначе, папаша? - удивляется Виктор Семенович. - У них стыда нет, а у меня должен быть? Этак я никогда с ними общего языка не найду!" - "Что же ты им бражку варить помогаешь?" уже ярится Меркурий Авдеевич и вещим голосом, будто желая образумить заблудшего, повторяет не гаснущее в памяти пророчество Даниила: нечестивые будут поступать нечестиво, и не уразумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют...
Внук Виктор опять стукнул в стенку, и Мешков подумал: нет, не в мать, не в мать! У Лизы душа - в незабвенную покойницу Валерию Ивановну: удивленная жизнью душа. Вот только упряма сделалась. Откуда бы? Не от меня же?..
Он считал, что свой грех упрямства давно в себе преодолел, особенно с того момента, когда положил уйти из мира, приняв все в мире, как показанное, как премудрость кары божией и сбывание пророчеств. Он решил, что покорствует происходящему по зову сердца своего. Но он хорошо видел, что не покорствовать нельзя: если не дашь - возьмут, если спрячешь найдут, если не поклонишься - сшибут шапку, да заодно, может, и голову. А когда убедишь себя, что покорствуешь по воле своей и во имя душевного спасения, то и впрямь как будто смиришься и хоть часок - вот такой часок после зорьки - проведешь в преклоненном растворении чувств. Злые люди в это время уже не придут - светло, а добрым людям приходить рано.
Безропотно покачиваются на улице в палисаднике тонкие ветви ивы, вздохи ветра касаются их деликатно, листва серебристо-молочна, нежна, как свет опала. Дерево посажено самим Меркурием Авдеевичем, поливал он его вместе с Валерией Ивановной, и - гляди-ка! - вон как разрослось, и сколько, значит, ушло времени - не счесть и не понять! Да сказать правду - ушло все время, все время Меркурия Авдеевича, осталась одна оболочка. На что ни взглянешь - все напоминает Валерию Ивановну. Кажется, она занимала не великое место во многосуетном повседневье Мешкова, а умерла - словно взяла с собой все. Не умерла, нет. Меркурий Авдеевич называл ее смерть успением, мирной кончиной, говорил, что душа ее отлетела, вознеслась вот с таким деликатным вздохом утреннего ветерка. Смертью своей она даже мужа не обеспокоила, а так же, как жила, никогда не утруждая, так и отошла - уснула с вечера и не проснулась. Поутру Меркурий Авдеевич подошел к ее постели, нагнулся, да так и пал лицом на холодное и уже твердое лицо жены. Было это год назад, и с тех пор, проверяя в воспоминаниях прожитое с Валерией Ивановной, он не отыскивал - в чем бы повиниться перед нею за всю супружескую жизнь, кроме, пожалуй, самых последних месяцев. В эти последние месяцы существования Валерии Ивановны он угнетал ее своим сумасбродным, до навязчивости выросшим желанием упразднить в доме всякий след красоты, всякий уют, даже всякое удобство. Что это было! Вот висит на гвозде картинка. Меркурий Авдеевич косится, косится на нее, ходит, ходит из угла в угол, подпрыгивая по-своему на носочках, потом вдруг остановится, стащит со стены картинку, выставит ее из рамы и наколет на гвоздь как-нибудь покривее, да еще тыльной стороной наружу, а раму - пойдет на чердак закинет. "За что ты ее, сколько лет мы ею любовались, чем она провинилась?" - взмолится Валерия Ивановна. "Успокойся, мать, - ответит Меркурий Авдеевич, - нам с тобой хуже - им лучше!" - "Да ведь они же не видят!" воскликнет она. "А вот придут - пускай увидят!" - скажет он. Либо отвинтит от кроватей никелированные шишечки и засунет их куда-нибудь в ящик с гвоздями. А то повернет буфет лицом к стене, так что к нему и подойти неладно, да еще прикажет, чтобы паутину не обтирали, а так бы и оставили в пыли и в засохших мухах. И опять один ответ: они хотят безобразия пускай любуются безобразием! Цветы он засушил, горшки из-под цветов выкинул, вместо скатерти велел накрывать стол клеенкой и все ждал, что кто-то непременно к нему явится и непременно изумится, как он худо живет, удостоверится, что у него в доме столь же мерзко, сколь мерзко должно быть у того, кто явится, и, значит, как раз так, как требуется временем. Но к нему никто не являлся. Этой смутной манией он доводил Валерию Ивановну до горючих слез. Однако теперь, но здравом рассуждении, он все-таки склонялся к тому, что был прав и, стало быть, неповинен перед памятью покойницы. Ибо только Валерия Ивановна скончалась, как к нему действительно явились осматривать дом, и двор, и флигели, и затем вскоре муниципализировали все владение, предоставив ему с Лизой и внуком две комнаты. Он жил теперь в бывшем своем доме на положении не квартиранта даже, а комнатного жильца, как жили вселенные в другие комнаты старик из цеховых да трое студентов-медиков. Он жил в чужом доме, в доме, который принадлежал им, и к ним он причислял и старика, и студентов, правда, тоже не владевших домом, но расположившихся не хуже иного владельца - легко, привольно, беззаботно. Посмотрела бы покойница Валерия Ивановна: прав был Меркурий Авдеевич или нет? Даже кровать, на которой она скончалась, нынче стала достоянием новоявленного хозяина, - на ней почивал жилец-старик. Добро хоть шишечки Меркурий Авдеевич вовремя отвинтил да выкинул! Не то цеховому жилось бы совсем по-вельможьи...