Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки
В общем языке выражения вроде лицо армянской национальности или непопулярные меры (РЯКС, 395–396) на самом деле не используются, там хватает отдельных моментов, простудных заболеваний и проблемной кожи, а, скажем, непредсказуемые последствия — это в народе уже намеренная пародия (стёб), зато у начальства — норма. В казенном языке имеется своя иерархия, и стратегического значения термины вроде непопулярных мер употребляются стратегами, то есть начальниками. Также и в блатном языке есть своя иерархия, и словечки вроде голяк или сгибаюсь — это, так сказать, блатное (или приблатненное) просторечие. Начальство подобную лексику, как и вообще любую просторечную лексику, от случая к случаю использовать может, но предпочитает запас, общий у уголовников и «силовых структур»: не говоря уж об общеизвестной близости бюрократии и мафии, даже и вовсе не коррумпированный чиновник с «силовыми структурами» хоть как-то ex officio связан непременно, а потому слова вроде сдать или заказать перенимает просто у своих коллег по государственной службе. Слова типа наружка (наружное наблюдение), вещдок (вещественное доказательство), компра (компрометирующие материалы), прогнуться (начать давать показания, не устоять морально) и прочие в этом роде тоже скорей сыскные, нежели уголовные — но блатные несомненно.
В интервью с Владимиром Познером сексот-килер выдал целый букет глаголов со значением «убить» (того, на кого указал куратор): исполнить, физически скомпрометировать и еще несколько («Человек в маске», 10.XI.1996). Первая же пресс-конференция Коржакова (НТВ, 12.X.1996) одарила телезрителей словом заказали (наняли килера, чтобы убить), но уже весной это слово употреблялось в газетном заголовке (Кто заказал Березовского? // «Общая газета». 1997. № 20). Примерно тогда же следователь МВД Кожевников сказал, что банк лег, то есть разорился (НТВ, «Итоги», 29.VI.97). Известный теледеятель Эдуард Сагалаев в интервью после отставки («Радио России», 4.II.1997) называл своих врагов, писавших письма с просьбами о его увольнении, подписантами: слово это родилось, как известно, в 1968 году в связи с письмом против вторжения в Чехословакию, и тогда так называли подписавших не только диссиденты и сочувствующие, но и — неофициально — сотрудники КГБ. Откуда взял подписантов Сагалаев, сказать нельзя, но слово это в его устах имело отчетливо негативную экспрессию, хотя письмо 1968 года совершенно официально считается теперь актом гражданского героизма.
Все приведенные примеры — примеры употребления жаргонной лексики людьми, отлично с нею знакомыми. Так обычно и бывает, но не всегда. Например, Борис Немцов на пике своей карьеры сказал в одном телеинтервью, что теперь, мол, у него уже есть кой-какой государственный опыт, он теперь уже не черпак, а череп («Сегодня», 20.I.1998): оба слова из солдатского жаргона, но описывают полукриминальные «неуставные отношения», дедовщину, так что, не будучи в строгом смысле блатными, могут быть квалифицированы как приблатненные. Сотрудник НТВ, бравший интервью, немедленно откомментировал сказанное Немцовым в том смысле, что тот и сам не знает, что говорит: череп-то как раз Новичок, а черпак старше и, значит, ступенькой выше в солдатской иерархии. Журналиста можно понять: Немцов казался (и в какой-то мере являлся) образцовым представителем постсоветской элиты — и вдруг такой прокол! Недаром в ту пору нередко можно было слышать, что он достиг потолка своей карьеры и скоро начнет оттуда спускаться. Вскоре Немцов и впрямь лишился своих должностей вместе с виртуальной должностью «потенциального преемника» и переместился в партийные лидеры, так что начальственный жаргон сейчас не очень-то ему нужен. Зато реальный преемник обнаружил лексическую искушенность почти сразу после своего столь неожиданного взлета: его мочить в сортире было безупречно стилистически и при этом понятно широкой публике, а именно такой — красивый и доходчивый — слог требуется настоящему оратору, как учил еще Аристотель. Тем не менее навряд ли В. В. Путин станет субъектом речевого влияния хотя бы в той мере, в какой им был Б. Н. Ельцин: его мочить и в морду немедленно привлекли общее внимание и были осмеяны, то есть не могут теперь сделаться предметом подражания, да и вернувшийся в Кремль (уже, разумеется, без эллипсиса) Ястржембский жаргонных словечек не использует, что само по себе достаточно показательно. Правда, военные стали свободнее употреблять свой собственный жаргон, где есть слова специфические (как пресловутая зеленка), а есть и вполне блатные (как отморозок), но это не столько подражание новому президенту, сколько закономерное следствие его избрания, сообщившего всему военному — включая жаргон — дополнительный престиж. Несомненно, появление нового «боярского» языка возможно, однако не раньше, чем появятся новые «бояре», не идентичные или не полностью идентичные высшим чинам спецслужб, — но это зависит не от социолингвистических закономерностей, а от эволюции кремлевской власти.
Поэтика жаргона
В предшествующем очерке показано, что жаргон как способ самоидентификации группы представляет собой совокупность слов и словосочетаний, расширяющих речевой репертуар группы, не затрагивая структурных аспектов языка, носителем которого является микросоциум. Жаргон реализуется почти исключительно на лексическом уровне, предпочтительно описывая наиболее значимые для микросоциума ситуации; объем и характер специфического лексикона варьируются очень значительно. От этого общего определения легко перейти к некоторым более частным, хотя и релятивным. Например, офенский язык отличался богатством и претензией на герметичность, но богатство лексикона — понятие относительное, а герметичность никогда не бывает полной или хотя бы достаточной. Куда более важным представляется тот факт, что это обобщенное определение подходит не только любому жаргону, но очевидным образом служит обобщенным определением любой иерархически высокой лексики, одним из видов которой оказывается, таким образом, и жаргон.
Едва ли не самые показательные образцы высокой лексики — приведенные у Гомера слова из «языка богов», а так как именно они послужили толчком к исследованиям в этой области, в интересах анализа будет полезно обратиться к названному материалу и некоторым его интерпретациям. В «Илиаде» слова из «языка богов» фигурируют четырежды, всякий раз рядом с синонимом из языка людей: сторукий Эгеон у богов именуется Бриарей(I, 403), холм Батиея близ Трои — могила Мирины (II, 813), птица киминда — халкида (XIV, 291), бог реки Скамандра, ей соименный, — Ксанф (XX, 74). В «Одиссее» только два слова из «языка богов», оба без синонимов: целебный корень моли (X, 305) и утесы Симплегады(ХII, 61) — здесь отсутствие людских имен легко объяснить тем, что целебный корень находится в исключительном владении богов, а утесы — в заповедной части моря, так что оба объекта людям неведомы, а потому никак у них и не называются.
Самым приметным признаком «языка богов», очевидно, следует признать описательность: хотя Αιγαίων и Βατίεια обладают достаточно ясной внутренней формой и в принципе могут быть переведены соответственно как «бурный» (или «буян») и «тернище», это нельзя признать определяющим качеством конвенционального по преимуществу людского языка, между тем как Βριαρεύς переводится «многовздыматель», χαλκίς — «медная», Ξανθός — «русый» или «золотистый», а описательность сочетания σήμα Μυρίνης еще более очевидна, хотя малодостоверную информацию о самой Мирине можно получить лишь от позднего схолиаста Евстафия, объясняющего в примечании к соответствующему стиху «Илиады», что Мирина — амазонка, погибшая у стен Трои поколением раньше ахейского похода. В «Одиссее» явно описательное название утесов (Συμιτληγάδες — «сшибающиеся») соседствует с единственным отступлением от принципа описательности: μώλυ не только не переводится, но даже толком и не этимологизируется, хотя гипотетически может ассоциироваться с разрешающим избавлением от колдовской порчи через сближение со словами вроде μωλύνεσθαι (слабеть) или μώλυσις (обжаривание) — последнее с памятью о не только и не столько гигиенической, сколько прежде всего сакральной функции термической обработки пиши.
Уже в 1921 году Г. Гюнтерт, рассмотрев гомеровские свидетельства и сопоставив их со сходными и более обширными показаниями древнеиндийской и древнегерманской традиций, предложил в качестве главного признака «языка богов» называние предмета по свойству — в отличие от человеческого языка с его простым (конвенциональным) названием; моли оказалось при этом как бы выведено за рамки концепции как заповедное имя заповедного предмета из заповедного мира (Hüntert, 49–77). Пятьюдесятью годами позднее К. Уоткинс развил концепцию Гюнтерта, шире использовав ведический материал и обнаружив важные для анализа кельтские параллели: в результате он убедительно вывел из противопоставления «язык богов/язык людей» противопоставление «поэтический язык/обыденный язык» и закономерно связал миф о «языке богов» с универсальными для всех традиций мифами о божественном происхождении поэзии — эти мифы и обеспечивают поэтической лексике особый престиж. Со ссылкой на «Ригведу» Уоткинс отмечает и возможность герметизации имен, по ведическому определению «лишних», то есть поэтических. При этом признаком поэтической лексики для Уоткинса, как и для Гюнтерта, остается описательность, что видно уже по приводимым им примерам вроде «Речей Альвиса» (из Старшей Эдды), где каждому людскому названию предмета соответствует несколько описательных его имен на языках различных племен сверхъестественных существ (Watkins, 1—17).