KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Филология » Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки

Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Елена Рабинович, "Риторика повседневности. Филологические очерки" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Так, 24 января 1997 года, рассказывая на НТВ о здоровье Ельцина, Ястржембский о самом себе сказал «общался с президентом» и так воспроизвел вышеописанный эллипсис, а позднее, говоря о жене и дочерях Ельцина, которым разрешалось навещать отца семейства после операции, стал опускать подлежащее уже и в третьем лице: не «Наина Иосифовна (или Татьяна Борисовна) побывала, повидала, рассказала», а просто «повидала, рассказала» («Итоги», 23.II.1997). Между тем Н. И. Ельцина о себе не говорила вообще, зато о муже говорила без подлежащего: например, «выйдет из наркоза». Следует сразу оговорить, что обе дочери Ельцина оказались этому стилю совершенно чужды: о себе каждая из них говорила «я», а о родителях даже не «отец» и «мать», а «папа» и «мама», то есть в раскованной современной манере.

К концу 1997 года болезнь Ельцина если не забылась, то отодвинулась в прошлое, и вдруг он опять захворал — по официальной версии гриппом, но поползли, разумеется, и более тревожные слухи. Вдобавок тогда же (10.XII.1997) какие-то террористы угнали самолет, и тут уж Ястржембский, объясняя вечером по НТВ, что президент, хоть и гриппует, а руку на пульсе событий держит, сказал «постоянно получал сообщения» — и безо всякого подлежащего, хотя вообще-то обычно говорил о президенте как о «президенте» или (реже) как о «Борисе Николаевиче».

Несмотря на относительную скудость данных, результаты оказались довольно наглядными. Из двух ярких особенностей, характеризующих речь президента, понимашь было замечено всеми и быстро превратилось в один из способов усиления экспрессии речи, применяемый в основном для пейоризации образа президента, но иногда и для привлечения внимания к тому, что «Майский чай» — наша гордость. А поскольку «слова-паразиты» в своей основной функции повышения дискретности потока устной речи именно и делают ее по-своему более осмысленной, придавая определенным отрезкам (отмеченным хоть интеллигентским вот хоть площадным ё-моё) дополнительную эмфазу, можно сказать, что понимашь получило некоторое дополнительное распространение в своем собственном качестве «слова-паразита», но с целым букетом иронических коннотаций.

Другая особенность речи Ельцина, эллипсис, широкой публикой не была замечена, зато вошла в употребление в его ближнем кругу, развиваясь в тенденцию постоянного эллипсиса подлежащего. Типологически этот феномен сходен с описанным Нисфоро и другими и упоминавшимся ранее l’argot des couples или семейными словечками: кремлевская элита слишком малочисленна, чтобы создать жаргон в полном смысле этого слова, но все же обладает неким специфическим речевым стереотипом, своеобразным зародышем жаргона. Полезной особенностью этого речевого приема следует признать то, что члены (хотя бы бывшие, но все-таки недавние) внутренней кремлевской элиты опознаются по нему безошибочно. Когда это Коржаков или Ястржембский, все ясно и без речевых стереотипов, но, например, генерал Родионов был военным министром недолго, а Черномырдин был премьером шесть лет — казалось бы, премьер должен быть ближе Кремлю, чем генерал, но нет, Черномырдин никогда не говорил на кремлевский лад и, как позднее выяснилось, не напрасно. Если позволить себе наметить гипотетические границы внутренней кремлевской элиты, руководствуясь для этой цели лишь языковыми показаниями, получится, что при Ельцине в эту элиту могли входить, во-первых, «бояре» (кремлевские в прямом смысле слова люди) и, во-вторых, военные, даже если они находились как бы за стенами Кремля.

Была, правда, сравнительно многочисленная для узкого круга группа, несомненно имевшая самый прямой доступ в Кремль и даже во внутреннее его святилище, однако же стилистически совершенно самостоятельная — как Березовский или Чубайс. Тут, однако, полезно напомнить, что лично люди эти ближе всего связаны с младшим поколением президентской семьи, а младшее поколение тоже не практикует эллипсис и тоже стилистически самостоятельно. Отсюда можно было умозаключить, что властная элита в строгом смысле этого слова состояла из тех, кто не имел надежды остаться в Кремле, когда оттуда уйдет Ельцин, а Чубайс и другие не находились в столь суровой зависимости от двухтысячного года и имели собственное политическое будущее, так что слишком близкая стилистическая ассоциация с Ельциным была им не только не необходима, но, быть может, и нежелательна.


Здесь естественно возникает вопрос, как говорят не в Кремле, где был, по крайней мере, свой собственный эллипсис, а вообще, как теперь выражаются, во власти. Первое впечатление — что никаких специфических сравнительно с общим языком приемов тут нет, но это все же не совсем так.

Рассуждая об элите постсоветской, нельзя, конечно, не учитывать, что на протяжении многих десятилетий речевые стереотипы породившей ее советской элиты, во-первых, не были так уж единообразны, во-вторых, менялись. В гражданскую войну в красноармейском жаргоне (совсем не похожем на «окопные жаргоны» Первой мировой войны, описанные Доза, Сэнеаном и другими классиками прикладной социолингвистики) предпочтительной номинативной зоной были насилие и смерть, но больше всего синонимов было у «расстрелять»: ликвидировать, разменять, чекнуть, поставить к стенке, и особенно много сочетаний с отправить — на митинг, на почту, в конверт, в Харьков, в штаб Духонина (Карцевский, 17). Параллельно, как и во время Великой французской революции, широкое хождение имела лексика, которую Е. Д. Полианов называл «славянским языком революции» (Поливанов 1931, 168–172) — ее употребление было связано отчасти действительно с ориентацией на Великую революцию, а отчасти с семинарским образованием многих революционеров, у которых слова вроде «грядет» входили в обиходный лексикон (Селищев, 62–65). Эти революционные жаргоны, то есть армейский и семинарский, успешно совмещались, но по-настоявшему повсеместно царил, конечно, жаргон блатной. А так как при этом происходящая от усиленной централизации тенденция к единообразию, к подражанию «начальству» отмечалась уже в 1920-е годы (Селищев, 23–24), в еще более централизованном СССР было бы и вовсе невозможно пустить дело на самотек, обойдясь без «языковой политики» — «совокупности мер, разработанных для целенаправленного регулирующего воздействия на стихийный языковой процесс и осуществляемых обществом (государством)» (Никольский, 114).

Итак, уже в 1920-е годы началась борьба за «культуру речи», то есть в основном против жаргона, но — что в данном случае очень важно — только против блатного жаргона. Велась эта борьба преимущественно теми, кто одновременно (сотрудничая в газетах, выступая на митингах, читая лекции по линии всяких политпросветов) активно создавал советский новояз, включавший, помимо прочего, немало выражений, с пресловутой «культурой речи» явно не согласовавшихся, и примеров тому множество, начиная от полемических приемов Ленина с его «социал-предателями» и «ослиными ушами». Поэтому известная странность упомянутой борьбы порой привлекала внимание лингвистов (Селищев, 56–58, 83–84), но самое борьбу, разумеется, не останавливала. Главной мотивировкой внедрения «культуры речи» была не самоочевидная неуместность употребления в обществе некоторых слов и словосочетаний, а их «пережиточность», так как все, что казалось плохо, списывалось в так называемые пережитки прошлого, и тем самым теоретически словосочетания типа «ваше сиятельство» и словосочетания типа «мокрое дело» оказывались едва ли не в одном разряде.

Эта массированная атака на «стук по блату» (Капорский, 7–11; Марковский, 72–74; Погодин, 10; Рыбникова, 343 и др.) была поддержана в короткой, но веской публицистической заметке самим Горьким (Горький А. М. О языке//Литературная учеба. 1933. № 1) — Горький тоже требовал, чтобы язык был «литературным». Что это означает применительно к живой речи, понять трудно, так как в литературе (например, у Горького) слова попадаются самые разные, но, как бы там ни было, наступление на жаргон вскоре практически прекратило даже и лексикографическую работу, до начала 1930-х годов достаточно активную и успешную. В итоге сведения о реальной языковой ситуации в СССР в 1930—1980-е годы почти отсутствуют, как и исследования, не считая западных (Фесенко, Comrie & Stone; Corten; Venclova; Zaslawsky), но у западных исследователей не доставало и тех скромных возможностей для сбора данных, какие были у исследователей советских, иные из которых, как К. В. Косцинский, продолжали что-то собирать, хотя уже почти без надежды на публикацию.

Блатной жаргон никуда, разумеется, не подевался и благополучно эволюционировал, постоянно пополняя лексикон, — тем более что сфера его бытования благодаря росту населения лагерей ширилась, а значит, все сидевшие и все сторожившие, то есть, в общей сложности, десятки миллионов, говорить по-блатному умели. Параллельно процветал и набирал силу еще и чиновничий жаргон — то был описанный уже Г. О. Винокуром (Винокур, 138–139 и др.) и прославленный Чуковским канцелярит (Чуковский, 119–151) — тот самый «язык начальства», из-за ассоциации с властью обладавший значительным престижем и превращавшийся, следовательно, в желательный объект для подражания. Вдобавок СССР был государством тоталитарным, а значит, многие черты описанного уже Виктором Клемперером языка Третьего рейха присутствовали и в коммунистическом жаргоне, особенно в послевоенном, эпохи сталинского неоклассицизма: тут была и героизация (Klemperer, 9—16) вроде битвы за урожай, и демонстративный отказ от «иностранного» (Klemperer, 80–82), сменивший прежнее увлечение «умными» словами и проявлявшийся в русификации всего, что возможно и невозможно русифицировать (городская булка вместо «французская булка»), и, наконец, прямой запрет на слова: если в Германии ради уважения к предкам было запрещено слово «вандализм» (Gruneberger, 329), у нас, из уважения к социализму, нацисты, то есть национал-социалисты, оказались (и остались) фашистами. Нормативным был признан изданный перед войной четырехтомный словарь Ушакова (1935–1940) с исчерпывающим набором «тоталитарной лексики» (Купина, 36–38). А между тем в жаргоне элиты родилась и скоро распространилась специфическая «лексика неравенства» (Zaslavsky, 392–395) с ее спецпереселенцами и спецраспределителями — родилась она из канцелярского жаргона секретных распоряжений, но легко вошла в устную речь. В то же время в обществе естественно развивался «антитоталитарный» язык (Вержбицка, 107–125), пестривший арготизмами, иностранными словами и, наконец, употребляемыми для придания речи комического эффекта элементами советского новояза — последнее, впрочем, только в интеллигентной среде (Земская 1996).

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*