Вадим Баранов - Горький без грима. Тайна смерти
Авторы этих отзывов не знали и не могли знать того, что знаем теперь мы о попытках скрытого противостояния Горького Сталину, попытках, о которых — рассчитывал он — успеет когда-нибудь сказать сам или скажут потомки. Самому — сделать не удалось. Это один из самых трагических моментов его биографии.
Что же касается отзывов современников, замалчивать их, как делалось до сих пор, нельзя: они судили о том, что могли знать, и только об этом.
ГЛАВА XXVI
Бесовщина всевластия
Будучи крайне ограничен в общении с окружающим миром, Горький с тем большим нетерпением набрасывался на газеты. Он не знал, что «Правду» стали печатать для него в одном экземпляре (об этом, уже после XX съезда, сообщил метранпаж редактору газеты по отделу литературы и искусства Г. Куницыну). Осуществлять это было тем проще, что определенный опыт уже имелся. Согласно сталинскому распоряжению, «чтобы не беспокоить больного Владимира Ильича» непечатанием его последних работ, для него делали газету «Правда» в одном экземпляре. Так, 23 января 1923 года была «опубликована», то есть скрыта от народа, ставшая впоследствии знаменитой статья «Как нам реорганизовать Рабкрин».
Понятно: если газета предназначена для одного читателя, надо, Чтоб она не попадала в руки другим. Для таких целей в доме должен находиться особый человек. Эту миссию с успехом выполнял все тот же Крючков.
Воцарившаяся вокруг Горького обстановка официального положения, да еще приведшая к внешней изоляции, оказывала на него самого, как человека, на его характер определенное негативное воздействие.
Вознесенный на невиданную высоту, Горький поначалу замечал какое-то непривычное состояние: что-то вроде кислородного голодания, как при восхождении на гору. А потом стал привыкать к нему. И как-то перестал замечать, что его отношения с писателями начинают меняться. И дело не только в том, что не всех из них допускал к нему Крючков. Сам он, Горький, часто смотрел теперь на посетителя по-другому, говорил иным голосом, вдруг «выключался», когда не хотел слышать что-нибудь неприятное.
Давно ли писал Вс. Иванову, некогда прибывшему в рваных ботинках в Петроград из Сибири «в распоряжение Горького» и выпестованному им: «Я люблю литературу больше всего в жизни, люблю и уважаю людей, создающих ее. Это категорически запрещает мне выступать в качестве „учителя“, „руководителя“ и т. д. — чувствований, мнений и намерений художников слова».
Но шло время, и слишком много необстрелянных новичков стучалось в высокие двери литературы и нуждалось в совете. И сам он не переставал ощущать всегдашнюю необходимость помочь наиболее талантливым. Но вот тут все чаще начали появляться поучительность, назидательность, стремление один вкус провозгласить в качестве наиболее продуктивного…
Поначалу на это никто не обращал внимания: уж слишком он был обаятелен, Алексей Максимович. А потом начали все заметнее выявляться менторство, раздражительность. А когда становилось собеседника слушать неприятно или неинтересно — не вступал в спор, но — уходил в себя, барабаня по столу острыми костяшками пальцев, отстраненно глядя сквозь посетителя.
И вот уже спустя несколько лет тот же Иванов решается написать следующее: жаль, что Горький, по слухам, не приедет зимой из-за границы в Москву. Несмотря на уверения Щербакова и аппаратчиков, литературная жизнь все же какая-то сухая, разобщенная, малоплодотворная. А дальше пассаж прямо-таки загадочный: «У Вас же, при всей вашей „неодобрительности“ к литераторам, имеется литературный пламень и организаторский талант».
Талант и пламень — это, конечно, очень хорошо. Но откуда же взялась эта самая столь широковещательно поданная «неодобрительность» к литераторам?
Может быть, это чисто субъективное мнение Иванова, у которого, как известно, представления о наиболее соответствующей его таланту манере письма расходились с горьковскими?
Все ставит на место время. И вот спустя годы письма перечитывает младший современник классика, едва успевший чуточку обогреться у костра всеобъемлющего горьковского таланта и сам ставший впоследствии великим поэтом и редактором.
19 апреля 1955 года в рабочей тетради Твардовский делает лаконичную запись, избегая каких-либо подробностей: «Дочитываю Горького». А спустя несколько дней — суровые слова, в которых звучит немалое разочарование: «Письма Горького — великий воистину, но тяжелый, малообаятельный, деланный и нудноватый человек».
И в самом деле, тональность горьковского эпистолярия существенно меняется, равно как — что еще важнее — куда более сурово звучат публичные отзывы со страниц газет. Резкие суждения — о работе столь разных и талантливых писателей, как П. Васильев, Б. Корнилов, А. Белый… Охладевает Горький к Булгакову.
Неоднозначны оказались итоги предсъездовской дискуссии о языке, начатой Горьким в связи со спорами о романе «Бруски» Панферова. Совершенно закономерен был протест Горького не только против засилья диалектизмов в речи автора, но и против низкой общей культуры письма (хотя мы видели: странные огрехи пера, схожие с панферовскими, появлялись вдруг и на страницах «Клима»). Однако существовал свой резон и в рассуждениях оппонентов М. Горького, заботившихся о непосредственности языкового выражения художественной мысли, против «облизывания» языка, ведущего к его нивелировке (Серафимович). К сожалению, чрезмерное усердие редакторов нанесло впоследствии немало вреда хорошим книгам, включая и такие шедевры, как «Тихий Дон». Пред- и послесъездовский разговор о литературе (1934) приобретал порою суровый характер и касался отнюдь не только языка. Возникал вопрос и о творческой дисциплине, понимаемой в тех условиях весьма своеобразно.
Горький решительно осуждал настроения богемы, проникающие в среду творческой молодежи, и в этом он был, безусловно, прав. Но как и в каких формах иной раз он делал это? «Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин… Порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулиганов, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно „взирают“ на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние „короче воробьиного носа“»[66].
Перечитывая эти строки, воистину диву даешься: великий ли писатель написал их? А если он, то что произошло с ним? Еще одна загадка? Неужели Горький не осознавал, к каким страшным, кровавым последствиям может повести убийственный тезис о том, что от бытового хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа». То есть в сущности — никакого!
Горькому возражать теперь было невозможно (хотя еще совсем недавно происходили рапповские наскоки на него, за которые он же просил Сталина не наказывать виновных). А теперь возражения ему так же невозможны, как невозможны были возражения Сталину.
Характеризуя Горького в своем «Московском дневнике», Роллан пишет о «величественной роли главного надзирателя (без портфеля, но от этого не менее влиятельного) литературы, наук и искусств, воспитания, издательств. Он руководитель и цензор культуры в целом. Никакой писатель не обладал такой властью, и Горький принял ее. Во время общественных церемоний его место рядом с членами правительства. Он один из первых в советском государстве. Это высокое положение и связанные с ним обязанности оправдывают его жизнь. Общественный человек возобладал над частным». (Выделено мною. — В.Б.)
Да, так было. И со стороны не сразу различалось, что подобное положение Горького в государстве в какой-то момент начало меняться, и весьма существенно.
Далеко не все литераторы остались довольны тем, что Горький все настойчивее говорил о необходимости поднимать качество литературного труда. В письме, адресованном в ЦК партии, то есть 1 сентября 1934 года, еще в день окончания съезда, он заявлял весьма недвусмысленно: «Съезд литераторов Союза С. С. республик обнаружил почти единодушное сознание литераторами необходимости повысить качество их работы и — тем самым — признал необходимость повышения профессиональной, технической квалификации.
Писатели, которые не умеют или не желают учиться, но привыкли играть роли администраторов и стремятся укрепить за собою командующие посты — остались в незначительном меньшинстве. Они — партийцы, но их выступления на съезде были идеологически тусклы и обнаружили их профессиональную малограмотность. Эта малограмотность позволяет им не только не понимать необходимость повышения их продукции, но настраивает их против признания этой необходимости, — как это видно из речей Панферова, Ермилова, Фадеева и двух, трех других».