Ян Пробштейн - Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Русские футуристы, как известно, восстали против засилья вещей, против «адища» города (В. Маяковский), где, как писал Хлебников, «Жизнь уступила власть // Союзу трупа и вещи», против бездушной машины, топчущей человека. С хлебниковским «союзом трупа и вещи» перекликается образ Маяковского: «А во рту // Умерших слов разлагаются трупики»[65]: бездушная, бездуховная жизнь убивает и язык. Необходимо было оживить его, отыскать новый смысл и обновить сам язык:
Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!
С известными стихами Маяковского из поэмы «Облако в штанах»:
Слушайте,
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где грязь и золото изъязвили проказу, —
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
перекликается сюрреалистическая поэма-видение Хлебникова «Журавль», в которой кран превращается в чудовищного журавля, поработившего человека, которому, как древнему кровожадному богу или сказочному дракону, люди приносят в жертву своих детей:
Полувеликан, полужуравель,
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна,
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Хлебников не просто — провод, по которому текут токи времени и бытия с разрядами любви и ненависти, насилия и противоречий, как в «Ночном обыске», который сродни «Двенадцати» Блока, Хлебников несет еще и свой заряд видения, убеждений, мировоззрений — воззрений на мир, в которых раскрываются и его собственные противоречия, и противоречия эпохи. Принявший с восторгом революцию, он воспел свободу:
Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на ты.
Однако этот мечтатель, безошибочным глазом ученого разглядев изменения в обществе, появление нового, еще более жестокого аппарата подавления, высказывает весьма точные и остроумные наблюдения о действительности:
Участок — великая вещь,
Это — место свиданья
Меня и государства.
Государство напоминает,
Что оно все еще существует!
Хлебников негодует, что вещь вновь затмила человека, что вывелась новая порода «молодчиков-купчиков». Голод, поразивший Поволжье, Украину, Кавказ, воспринимался теперь им как Божья кара:
В пожарах степь,
Холмы святые.
В глазах детей
Встают Батыи.
Колосьев нет… их бросил гневно
Боже ниц,
И на восток уходит беженец.
А в одном из последних своих стихотворений, «Всем», датированном апрелем-маем 1922 г., уже открытое и гневное неприятие результатов революции, гражданской войны и отречение от своих прежних взглядов:
Есть письма — месть.
Мой плач готов,
И вьюга веет хлопьями,
И носятся бесшумно духи.
Я продырявлен копьями
Духовной голодухи,
Истыкан копьями голодных ртов.
………………………
Ах, жемчуга с любимых мною лиц
Узнать на уличной торговке!
Зачем я выронил эту связку страниц?
Зачем я был чудак неловкий;
Не озорство озябших пастухов —
Пожара рукописей палач, —
Везде зазубренный секач
И личики зарезанных стихов.
Все, что трехлетняя година нам дала,
Счет песней сотней округлить,
И всем знакомый круг лиц,
Везде, везде зарезанных царевичей тела,
Везде, везде проклятый Углич!
Эффект неприятия действительности усиливают метафоры: «продырявлен копьями духовной голодухи», «истыкан копьями голодных ртов» (при этом они читаются и в прямом, и в обратном порядке: А = В и В = А); «связка страниц», разумеется, подразумевает историю и действительность, поэт и провидец винит себя за собственные пророчества; усложненная инверсией метафора «пожара рукописей палач», то есть палач, уничтоживший рукописи в огне (тавтология служит здесь для усиления) предельно реализуется затем в метонимиях: «зазубренный секач» и «личики зарезанных стихов», а мотив разрушения культуры и духовной жизни передается всеобъемлющей исторической метонимией: «Везде, везде проклятый Углич» — символ узурпации, беззакония, разрушения.
Угроза заключается не только в том, что можно затеряться на просторах времени и бытия, в первобытном язычестве или в космосе, но и в том, что хаос рождается из земного насилия и угрожает захлестнуть космос, принять вселенский масштаб. Если «…писатели ножом…// Священники хохота…// Священники выстрелов// Запевалы смерти» («Настоящее») начнут учить «ближние солнца //Честь отдавать», это неизбежно приведет ко вселенскому хаосу и насилию. Не случайно в программном произведении «Ладомир» — не только мир лада, гармонии, любви, но и мир борьбы, противоречий, нередко непримиримых, мир насилия:
Это Разина мятеж,
Долетев до неба Невского,
Увлекает и чертеж
И пространство Лобачевского.
В сознании поэта макрокосмос и микрокосмос существуют нераздельно и объединяются в слове, именно в силу этого слово порождает «космический мятеж», который, в свою очередь, захлестывает и слово, язык:
Те юноши, что клятву дали
Разрушить языки,
Их имена вы угадали —
Идут увенчаны в венки.
Однако Хлебников — творец[66] и для него «разрушить языки» — означает создать новые, творить язык вселенской любви: «Язык любви над миром носится / И Песня песней в небо просится», а в финале «Ладомира» поэт призывает:
Черти не мелом, а любовью
Того, что будет, чертежи.
Русский религиозный философ Николай Бердяев писал: «Свобода — любовь. Рабство — вражда. Выход из рабства в свободу, из вражды „мира“ в космическую любовь есть путь победы над грехом, над низшей природой»[67]. Хлебников всю жизнь искал выход из хаоса в космос, из рабства в свободу. Мечта Хлебникова — объединение человечества, слияние не только культур и традиций, религий и мифологий, но и буквальное, физическое объединение, которое Хлебников, кожей чувствуя единые истоки человечества, доводит до логического и, на первый взгляд, казалось бы гиперболизированного воплощения в главе «Единая книга» из поэмы «Азы из Узы», в которой узами связывает воедино истоки, начала (потому и «Азы») и современность:
Я видел, как черные Веды,
Коран и Евангелие,
И в шелковых досках
Книги монголов
Из праха степей,
Из кизяка благовонного,
Как это делают
Калмычки зарёй,
Сложили костер
И сами легли на него —
Белые вдовы в облако дыма скрывались,
Чтобы ускорить приход
Книги единой,
Чьи страницы — большие моря,
Что трепещут крылами бабочки синей,
А шелковинка-закладка,
Где остановился взором читатель, —
Реки великие синим потоком:
Волга, где Разина ночью поют,
Желтый Нил, где молятся солнцу,
Янцекиянг, где жижа густая людей,
И ты, Миссисипи, где янки
Носят штанами звездное небо,
В звездное небо окутали ноги,
И Ганг, где темные люди — деревья ума,
И Дунай, где в белом белые люди,
В белых рубахах стоят над водой,
И Замбези, где люди черней сапога,
И бурная Обь, где бога секут
И ставят в угол глазами
Во время еды чего-нибудь жирного,
И Темза, где серая скука.
Род человечества — книги читатель,
А на обложке — надпись творца!
Цепь метонимий образует величественный каталог-перечисление в духе Уитмена. В этом отрывке, первом подступе к теме гибели богов, к которой Хлебников обращается и в «Ладомире», о чем несколько ниже, а впоследствии разворачивает в пьесу «Боги», и затем использует в сверхповести «Зангези», метонимии, представляющие священные книги мировых религий, сами готовят (переходя в олицетворения) костер и сжигают себя, подобно тому, как сам Хлебников сжигал страницу за страницей, читая «Искушение святого Антония» Флобера[68], во имя единой книги и единой религии.