Ирина Бушман - Поэтическое искусство Мандельштама
Дышащая остроумием, полная неожиданных сравнений, метафор и гипербол художественная проза Мандельштама отличается контрастом динамики повествования с почти полным отсутствием развития сюжета. В основу известных нам прозаических произведений Мандельштама всегда положен какой-то отрывок из его воспоминаний: портрет — набросок старого знакомого (например «Юлий Матвеевич» или «В не по чину барственной шубе»), отрывок из семейной хроники («Хаос иудейский», «Книжный шкап») или автобиографический эскиз («Ребяческий империализм»). Тем не менее прозаические произведения Мандельштама никогда не носят типично автобиографического или мемуарного характера: автобиографическая канва слишком ярко расшита фантазией, а портреты современников вырастают в символы эпохи или событий (например «Сергей Иваныч»). Содержание прозаических произведений Мандельштама, казалось бы на первый взгляд, можно передать в двух словах, в действительности же оно не поддается передаче и ускользает при попытке пересказа, так как из всего известного нам только «Египетская марка» обладает чем-то вроде фабулы. Но и в ней повествование ведется как бы не по сюжетному стержню, а параллельно ему, не на определенную тему, а около нее. Это не случайно, а сознательно — не недостаток, а метод. Так создается жанр, в котором слиты содержание и форма.
«Уничтожайте рукописи, но сохраняйте то, что вы начертали сбоку… Эти второстепенные и мимовольные создания вашей фантазии не пропадут в мире».[41] Такой совет мог бы дать собратьям по перу мастер подсознательного творчества Франц Кафка. Был ли Мандельштам знаком с произведениями Кафки, осталось нам неизвестным, но сходство творческого метода обоих писателей очевидно: то же нагромождение мелких деталей, образующих целую стену между читателем и содержанием произведения; та же сложность повествования; то же отсутствие четких границ между явью и сном; то же умение увлечь, захватить читателя несмотря на почти полное отсутствие сюжета, увести его в странный мир, в котором детали реальны, а целое иррационально. Иными словами, художественная проза Мандельштама опровергает часто встречающееся определение экспрессионизма в литературе как явления специфически немецкого. Помимо того сходства, которое почти всегда можно найти между двумя экспрессионистами, Мандельштама и Кафку связывает одинаковое ощущение жизни как процесса непрекращающейся борьбы между Великим Порядком и безбрежным хаосом. Арену этой борьбы оба писателя воспринимают по-разному: сумеречный мир Кафки гораздо темнее и страшнее туманно-радужного мира Мандельштама, пропорции «иррационального комизма» у обоих авторов различны. Иосиф К. постоянно находится лицом к лицу со страхом. Парнок тоже бестолково мечется в заколдованном кругу, но в этот круг вписан треугольник, и, если одна из его вершин тот же страх, то две другие ни страхом, ни горем непобедимый смех и неистребимая нежность ко всему живому, прежде всего к смешному и страшному человеку.
Чем строже становилась советская цензура, тем труднее было обороняться от хаоса будней прозой, всегда более доступной пониманию малоискушенных в литературе судей, чем стихи. И тем глубже проникает в стихи Мандельштама круг тем, относившийся сначала целиком к области прозы. Об этом свидетельствуют «1 января 1924 года», «Грифельная ода», а также такие стихотворения из Воронежских тетрадей, как «Нет, не спрятаться мне от великой муры», «Я скажу тебе с последней…» или «Мы с тобой на кухне посидим…»[42] И очевидно, что Мандельштам дорожил содержанием своей прозы, так как он не покидал ее героев в беде. Парнок из «Египетской марки», которому была закрыта дорога к «жимолости и стриженому воздуху» Парижа, бежал в страну поэзии, где поселился под именем Александра Герцовича.[43]
Особое место в литературном наследстве Мандельштама занимают теоретические статьи на литературные темы. С его точки зрения, в искусстве, которое Мандельштам считает самым важным и нужным делом в жизни, нет прошлого: все значительное, созданное в веках, находится сейчас с нами, присутствует в настоящем зримо и весомо. Поэтому творчество Овидия и Шенье как тема исследования ничуть не менее актуально, чем современная поэзия. В области искусства, особенно литературы, Мандельштам чувствует себя уверенно и высказывает свои мнения решительно, без колебаний, даже с неким задором. В его статьях сочетаются элементы истории и теории литературы, литературной критики и высокой публицистики. Если бы Мандельштам уделял этой области больше времени, из него мог бы выработаться критик-публицист ранга Белинского или Добролюбова, с неменьшим творческим пылом, чем каждый из них, но с более безошибочным вкусом, чем первый и большей эрудицией, чем второй. Для свободного развития таланта в этой области советская действительность с ее заранее предписанными нормами была совершенно неподходящей средой. Стал ли бы Мандельштам в условиях полной свободы развивать именно эту сторону своего дарования, сказать трудно, так как его интересы в области самостоятельного творчества были слишком глубоки. Во всяком случае его статьи интересны не только для специалистов по лите (пропуск текста) носят ярко выраженный лирический, иногда лирико- (пропуск текста) кова вся его книга «О поэзии».
Мандельштам — очень своеобразный теоретик стихосложения, стремившийся сейчас же осуществить на практике в собственной поэзии то, что он подвергает теоретическому анализу в критических статьях, или же, наоборот, делать теоретические выводы общего характера из практики собственного творчества. Кроме того Мандельштаму, как редко какому-либо поэту, дано умение правильно, даже беспристрастно, как чужое, оценивать свое собственное творчество. Он никогда не возводил себя на один пьедестал с Пушкиным, как Маяковский, но и не подвергал свое творчество уничтожающей переоценке, как Пастернак. Поэтому, если Пастернака поэта приходится защищать от его собственной критики, то на теоретические статьи Мандельштама можно ссылаться как на источник.
Георгий Стуков упоминает о существовании неопубликованной прозы Мандельштама.[44] Нам пока еще неизвестно, идет ли речь о большом художественном произведении или о новых неизвестных ранее набросках и фрагментах, или здесь речь идет о прозе в собственном смысле слова, в частности о статьях на литературные темы.
III. Жанр — тематика — настроение
Эпика в чистом ее виде занимает в стихах Мандельштама незначительное место. Собственно говоря, «Сыновья Аймона»[45] единственное произведение, которое можно без натяжки отнести к эпическому жанру. Все остальные, даже стихотворения, посвященные историческим личностям или литературным произведениям, носят ярко выраженный лирический, иногда лирико-юмористический характер. Поэтому стихотворное творчество Мандельштама можно в целом отнести к лирическому жанру. Однако лирика Мандельштама пронизана элементами эпоса, в первую очередь античного. Мандельштам никогда не занимается простым переложением в стихи античной истории или мифологии. Если отдельный миф является темой стихотворения, то он подвергается исключительно своеобразной лирической обработке (например «С розовой пеной усталости у мягких губ…»). Кроме того, античный, в первую очередь древнегреческий эпос постоянно присутствует в лирике Мандельштама, помимо основной темы стихотворения, в сравнении, метафоре или эпитете, чаще же всего наполняет все стихотворение, причудливо переплетаясь в нем с действительностью, с личными переживаниями автора, таков почти весь цикл «Tristia».
При этом Рим не всегда является частью собственно античной тематики, а иногда только соприкасается и перекликается с нею, так как для Мандельштама Рим не только прекрасный итальянский город, но и не только древняя империя, а символ величия человеческого гения, проходящий через все эпохи европейской культуры.
Природа — тот же Рим и отразилась в нем.[46]
Не город Рим живет среди веков,
А место человека во Вселенной.[47]
По этим афоризмам, сочетающим в себе глубину и предельную краткость, видно, как органически связанная с интересом к античности тема Рима переплетается и с религиозной темой. В отличие от Кафки, Верфеля и Пастернака, видевших в первую очередь органическую связь Иудейства с Христианством, Мандельштам ощущает прежде всего разницу этих мировозрений. Ветхий Завет как тема у Мандельштама встречается реже, чем у большинства русских поэтов и отношение к нему колеблется между священным ужасом[48] и эллинским снисхождением.[49] Ему по-разному, но почти в одинаковой степени близки обе ветви христианства, возникшие на почве любимой им античности — и Православие и Католичество, но чуждо Лютеранство с его поворотом к Ветхому Завету. Стихотворение Мандельштама «Лютеранин»,[50] хотя и имеет некоторое чисто внешнее сходство с тютчевским «Я лютеран люблю богослуженье», не открывает в протестантстве тех глубин, вернее бездн, которые там находил в нем Тютчев. В то же время целый ряд лучших стихотворений Мандельштама прославляет Православие[51] и Католицизм.[52]