Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
«Мы, — писал Монтень, — гораздо легче можем представить себе восседающим на стульчаке или взгромоздившимся на жену какого-то ремесленника, нежели большого вельможу, внушающего нам почтение своей осанкой и неприступностью. Нам кажется, что с высоты своих тронов они никогда не снисходят до прозы обыденной жизни».
Разумеется, так; вдобавок и время, превращающее будни в историю, набрасывает на них туманный флер, и нам сегодня трудновато представить, что блестящая княгиня Дашкова может оказаться героиней уморительной, мещанской, «коммунальной» истории:
«Сообщение Софийского Нижнего Земского суда в Управу Благочиния столичного и губернского города Святого Петра от 17 ноября, 1788 г.: Сего ноября с 3-го в оном суде производилось следственное дело о зарублении минувшего октября 28-го числа на даче Ея Сиятельства, Двора Ея Императорского Величества штатс дамы, Академии Наук Директора, Императорской Российской Академии Президента и Кавалера Княгини Екатерины Романовны Дашковой, принадлежавших Его Высокопревосходительству, Ея Императорского Величества обер-шенку, сенатору действительному и кавалеру Александру Александровичу Нарышкину голландских борова и свиньи, о сем судом на месте и освидетельствовано и 16 числа по прочему определено как из оного дела явствует: Ея Сиятельство княгиня Е. Р. Дашкова, зашедших на дачу ея, принадлежавших Его Высокопревосходительству А. А. Нарышкину двух свиней, усмотренных яко-б на потраве, приказала людям своим, загнав в конюшню, убить, которыя и убиты были топорами…» — и т. п.
Как ни утверждала Дашкова, что свиньи потравили цветов стоимостью в шесть рублей, правый суд ее таки оштрафовал. А Нарышкин, не утихомирясь, кричал, тыча пальцем в сторону краснолицей княгини: «Она еще в крови после убийства моих свиней!»
Но с другой стороны, цари и их приближенные настолько в наших, нынешних глазах утратили ореол избранников Бога, что чаще приходится делать над собою усилие, чтобы видеть их обыденную жизнь не более предвзято, чем быт человека простого, просто человека. Так и в истории с Мамоновым. Нужно с неохотою миновать ряд вопросов, естественно возникающих у нашего современника и не возникавших у людей восемнадцатого века: отчего, например, влюбившийся в княжну фаворит должен просить прощения у императрицы? Отчего ее прощение нам рисуют как милость? (Подобным вопросом заинтересуется позже и Щедрин: почему орел простил мышь? Почему не мышь простила орла?) И, лишь миновав эти вопросы, призвав на помощь всю свою объективность, мы увидим в любовной хронике Екатерины немало по-своему трогательного.
Понятного по крайней мере.
Что говорить, скверно покупать любовь, всегда было скверно, но царица и сама ведь влюбляется, сама ведет себя как женщина ревнующая и страдающая, зависящая от любви. Не был же, в конце концов, Денис Иванович Фонвизин суров к старухе, купившей его отца, обошел суть ее поступка достойным умолчанием, а самого родителя даже возвеличил за этот подвиг самопожертвования. Если вслушиваться в интонации Екатерины, можно и пожалеть ее. Вон как она по-женски самоутверждается, уверяя, что Мамонов изменил из ревности к ней, стало быть, все-таки из любви. Как лукавит, делая будто бы широкий жест: предлагает разлюбившему любимцу жениться на дочери графа Брюса, а той пока всего только тринадцать, — не надежда ли это до времени удержать Мамонова при себе?
Пока сравнительно невинно выглядит то, что Фонвизин проклял в «Рассуждении» как порабощение государя его любимцем. В данном случае зависимость от любви к любимцу. И если поэты призывают: «Будь на троне человек!» — то, казалось бы, отчего и царям не воззвать к поэтам: дозвольте уж нам, господа сочинители, оставаться на троне людьми! Дозвольте иметь свои человеческие слабости.
Нет. Не имеют владыки права на это. Именно они-то и не имеют. Пока не взнузданы законом.
Между прочим, трогательное прощание Екатерины с Мамоновым вдруг оказывается не таким уж и трогательным. 18 июня паренька решено отпустить, 20-го он обручен с княжной Щербатовой, а, оказывается, претендент уж не только высмотрен, но и известен всеведущему камердинеру:
«19. Захар подозревает караульного секунд-ротмистра Пл. Ал. Зубова и что дело идет через Анну Никитишну, которая и сегодня была с 3-х часов после обеда».
Дело и пошло — тем же заведенным порядком и с непременным участием Анны Никитишны Нарышкиной, статс-дамы, которая была поверенной личных тайн Екатерины. Сводней, проще говоря. «Потребовали перстни и из Кабинета 10 т. рублей… Десять тысяч я положил на подушку на диване. Отданы Зубову и перстень с портретом, а другой в 1000 р. он подарил Захару» (знает, кому дарить: умен).
И тут уже становится не до сочувствия слабостям влюбленной старухи.
Октябрь 1789 года. «Пожалованы: Суворов Графом Рымникским, Платон Ал. Зубов в Корнеты Кавалергардов и в Генерал-Майоры».
Соседство хоть куда…
Февраль 1790-го. «Надет орден Св. Анны на Пл. А. Зубова».
1793-й, июль. «Пред обеденным столом пожалован графу (он уж и граф! И куда скорее Суворова. — Ст. Р.) Пл. Зубову портрет Ея Величества и орден Св. Андрея… Подписаны у Самойлова указы: о бытии графу П. Зубову в должности Генерал-Губернатора Екатеринославского и Таврического».
Хозяином огромного края сделан паренек двадцати шести лет (на тридцать восемь лет моложе императрицы), отнюдь не отличающийся познаниями; «дуралеюшкою Зубовым» именует его сдержанный Храповицкий. Разумеется, не менее стремительно сыплются милости и на все зубовское гнездо, на братьев его Валериана, Дмитрия, Николая (это он, Николай, в роковую ночь первым ударит императора Павла золотою табакеркою в висок). И любовное безумие Екатерины становится все опаснее для государства — всего лишь потому, что на место легкомысленного и галантного Мамонова, занятого искусствами и не претендующего на занятия государственными делами, пришел «Платоша», дико невежественный, властолюбивый и жестокий.
(Занятно, что при этом Екатерина продолжает думать, будто, меняя в постели пареньков, благодетельствует государству. Елизавета, та была простодушнее; она жарко молилась Богу, прося его указать, в каком из гвардейских полков найдет она наиболее талантливого любовника; эта корит предшествовавшую императрицу за то, что любимец ее Разумовский был не из дворян и, значит, недостаточно готов для государственного дела. Платона же Зубова искренне считает гением.
Летописец Храповицкий записал остроту императрицы: «За туалетом зашла шутка о Юпитеровых превращениях; замечено, что это была удачная отговорка для погрешивших девок».
Шутка хорошая, любимая — через четыре года в записях Храповицкого она появится вновь — и коварная: Екатерине тоже слишком часто приходилось прикрывать высшими оправданиями низменные поступки.)
Одним словом, северная Минерва оказалась беспомощной перед пустым случаем.
«Порабощен одному или нескольким рабам своим, почему он самодержец? — спрашивали авторы „Рассуждения“, нелицемерно пекущиеся о независимости монарха. — Разве потому, что самого держат в кабале недостойные люди?»
Самодержец, коего самого держат, — как каламбур это слишком дешево перед ценою, которой он обходится стране. Фонвизин и Панин обнаруживают здесь редкостную проницательность относительно серьезнейшей болезни русского общества: нет привычки к вольности, нет традиций уважения к ней, даже к собственной. Они зовут государя к самоуважению как к форме духовной и политической независимости.
Отсутствие боязни общественного мнения (а Екатерина прошла путь от потребности считаться с тем, что скажут о ней подданные или иностранцы, до этой самой безбоязненности) — лишь видимость полной освобожденности. На самом деле это проявление психологии рабства, которая никогда не бывает достоянием одних только низов. Ею непременно заражены и верхи. Государь, властвующий над рабами и весьма тем довольный, сам легко становится рабом — страстей своих, подозрений или любимцев. Он даже и не перестает им быть: его рабское сознание, то есть неумение видеть в человеке существо, рожденное, дабы быть свободным, лишь ищет формы проявления. И находит, конечно: случаев для того много.
«Развратная государыня развратила свое государство» — так; но и государство, построенное на неуважении к свободе, развратило свою государыню, не умея сдержать уздою закона ее страсти, в жизни частной если и не похвальные, то далеко не столь разрушительные.
Все взаимоопределено, здоровье души и здоровье политического тела, и недаром панинско-фонвизинское «Рассуждение» венчается великолепным и обширным периодом, изображающим, в каком плачевном состоянии государство достанется Павлу, — таким и достанется, в этом авторы, на Екатерину не надеющиеся, были убеждены. И в каком оно досталось не только Павлу, но и преемнику его Александру; Никита Муравьев оттого и мог смело использовать сочинение Панина и Фонвизина для своей декабристской конституции.