Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
В ярости Екатерина писала Потемкину:
«Увидишь из приложенных при сем штук, что господин граф Панин из братца своего изволит делать властителя, с беспредельной властью, в лучшей части империи, то есть Московской, Нижегородской, Казанской и Оренбургской губернии, a sous entendus[24] есть и прочие. Что если я подпишу, то не токмо князь Волконский будет огорчен и смещен, но я сама ни малейше не сбережена, но пред всем светом — первого враля и мне персонального оскорбителя, побоясь Пугачева, выше всех смертных в империи хвалю и возвышаю. Вот вам книги в руки, изволь читать и признавай, что гордые затеи сих людей всех прочих выше».
Ярость была почти бессильной. Правда, кое-что у Паниных — главным образом благодаря потемкинской энергии — отторговали; Московскую губернию оставили под началом преданного государыне Волконского и все-таки призвали против Пугачева Суворова, что означало раздел власти, хоть он формально и подчинялся Петру Панину.
Так или иначе, Панины, казалось, переживали свой звездный час. Отставник вернулся в службу с явным повышением — не в чинах, но в положении.
«Дряхлый, немощный старик, — иронически комментировал недоброжелательный биограф братьев Паниных, — мгновенно исцелел и неизмеримо вырос в общественном мнении: он вызывался на высокую чреду спасителя отечества, когда ему грозила страшная опасность». Стоит припомнить титул, принятый Паниным в его воззваниях, чтоб судить о степени его власти в это время. Вот титул этот: «Войск Ея Императорского Величества, всемилостивейшей государыни моей, Екатерины Вторыя, императрицы и самодержавицы всероссийския, поспешающих со всех сторон на погубление изменника, государственного врага и возмутителя Емельки Пугачева, со всеми его злодейскими единомышленниками, верховный начальник, генерал и кавалер граф Панин, по данному мне от Ея Величества полномочию, силе и власти, объявляю…»
Однако сразиться с «Емелькою» Панину не пришлось: он не успел еще доехать до места, как полковник Михельсон разбил Пугачева и тот был пленен; да и Суворов добыл лишь сомнительную честь конвоировать обезвреженного вождя восставших (Пугачев — да, зверь-разбойник, но должность тюремщика все же не из почетных). Даже почести, полагающиеся спасителю отечества, достались Петру Ивановичу случаем, а могли и не достаться: его курьер, посланный в Петербург с вестью о победе, лишь немногим обскакал курьера Павла Потемкина, племянника нового фаворита, служившего начальником розыскной комиссии по пугачевскому мятежу.
Чуть-чуть было не сталось иначе; Панин бушевал, являя свой крутой нрав и грозя поручику своей армии, якобы виновному в задержке, повесить его рядом с Пугачевым (мир тесен, и поручиком этим был не кто иной, как молодой Гаврила Романович Державин).
Власть тем не менее еще сохранялась в руках Петра Панина, он оставался начальником вверенных его попечению губерний, но время шло, работая, как всегда, на Екатерину и на стремительно укрепляющегося Потемкина, пока в августе 1775 года «спасителя отечества» не уволили от дел. Екатерина, в очередной раз не изменив своему обычаю, обильно позолотила пилюлю для своего «персонального оскорбителя». Загодя до отставки, по приличному случаю наконец-то заключенного с Турцией Кучук-Кайнарджийского мира, были ему пожалованы: похвальная грамота, меч, украшенный алмазами, алмазные крест и звезда ордена святого апостола Андрея Первозванного и 60 тысяч рублей «на поправление экономии».
Нет, разумеется, к пугачевщине и любому другому движению масс авторы «Рассуждения о непременных государственных законах» относились точно так же, как ненавистная обоим императрица; иначе и быть не могло. Народное возмущение было для них ужаснейшей из форм «анархии», которой, как страшным и логическим концом, запугивали они неуступчивого деспота:
«Деспотичество, рождающееся обыкновенно от анархии, весьма редко в нее опять не возвращается».
И «народ», имеющий законное право спасти свою вольность от нарушившего «общественный договор» тирана, отнюдь не то, что мы под этим словом разумеем. И вольность не та…
«— Ваша воля… только надобно и себе полегчить.
— Как это себе полегчить?
— А так полегчить, чтобы воли себе прибавить.
— Хоть и зачнем, да не удержим того.
— Право, удержим!
— Долго ль нам терпеть, что нам головы секут? Теперь время, чтоб самодержавию не быть!
— Батюшки мои! Прибавьте нам как можно воли!»
Выразительный разговор, не так ли? Но чей? Яицких казаков? Оренбургских крестьян? Нет, князей и графов, замысливших урезать императорскую власть; «верховников», норовящих уломать Анну Иоанновну.
Об истинно народной воле и речь не идет.
«Все проекты построены на мысли, что дворянство — единственное правомочное сословие, обладающее гражданскими и политическими правами, настоящий народ в юридическом смысле слова… Народа в нашем смысле слова в кругах, писавших проекты, не понимали или не признавали» — это сказано Ключевским именно о «верховниках». При Екатерине кое-что в этом смысле менялось, прежде всего менялось само дворянство, расширяясь за счет жалованного, но и о ней мог сказать Герцен:
«Екатерина II не знала народа и сделала ему только одно зло; народом ее было дворянство».
А гораздо ранее Радищев в своем «Путешествии», в главе «Любани», скажет о крепостных, что они «в законе мертвы, разве по делам уголовным. Член общества становится только тогда известен правительству, его охраняющему, когда нарушает союз общественный, когда становится злодей».
Никита Иванович Панин, как и Екатерина, подлинного народа не знал. В отличие от нее, он хотел ему блага — хотя бы потому, что хотел блага государству; декабрист, племянник Дениса Ивановича, запомнил, что Никита Панин стоял за постепенное освобождение крестьян. Но и для него народом в смысле юридическом и политическом было дворянство: «Панин предлагал основать политическую свободу сначала для одного дворянства…» (Михаил Фонвизин), и их с Денисом Фонвизиным «Рассуждение» отразило эту черту — не чью-то лично, а черту времени.
Вот к праву какого «народа» взывали они, честные и последовательные сторонники идеи монархии; сторонники идеи, формы правления, а отнюдь не лица.
Это для тогдашней России принципиально новое сознание, ибо пока еще живет, по словам того же Ключевского, «вотчинный взгляд на государство» как на фамильную собственность, на государя — как на хозяина с правами и без обязанностей, на подданных — как на холопьев, а не граждан. Повторюсь: для нового сознания государство выше государя, монархия выше монарха, — стало быть, им, монархом, можно и должно пожертвовать в случае его злонравия ради чистоты идеи, ради общего блага: мысль, для любого конкретного правителя весьма неуютная, отчего Екатерина, высказав в «Наказе» благие мысли, не торопится их воплощать — они ей могут выйти боком.
Это обстоятельство и рождало между монархом и честными сторонниками монархической идеи вечное взаимное неудовольствие; по этой причине означенное сознание так и осталось уделом лучших из представителей верхов, самим государственно-самодержавным организмом так и не усвоенное; оттого русские цари предпочитали людям идеи людей случая, лести и беспринципности. «Припадочных», по словцу Никиты Панина.
Так будет в российском самодержавии до самого его конца, и еще во второй половине девятнадцатого столетия великолепно признается один из холопов правительства:
«Я становлюсь совершеннейшим не монархистом, а романистом…»
И добавит в пояснение новоизобретенного термина: «Романовы».
Пожалуй, впрочем, «романисты» — это еще слишком общо. Желательна большая конкретность, и Николаю нужны «николаисты», Александру — «александристы», Екатерине — «екатеринисты»: термины не более неуклюжие и причудливые, чем «цезарист» или «бонапартист». Идея личной неограниченной власти отражается в них куда откровеннее, чем в понятии «монархист». И личная преданность становится куда выше преданности идее.
«Государь есть первый гражданин народного общества…» — старался Радищев устранить разрыв между хозяином и вотчиною, вкоренить мысль о необходимости в государстве общества, сообщества граждан.
Государь есть «душа политического тела» — к той же цельности общества, неразрывного, как тело и душа, звало и «Рассуждение о законах». Звало с тем большею страстью, что создатели его живописали, как дурная душа растлевает тело.
«Развратная государыня развратила свое государство»; эти слова Пушкина — будто цитата из «Рассуждения»:
«…Подданные порабощены государю, а государь обыкновенно своему недостойному любимцу… В таком развращенном положении злоупотребление самовластия восходит до невероятности, и уже престает всякое различие между государственным и государевым, между государевым и любимцовым. От произвола сего последнего все зависит. Собственность и безопасность каждого колеблется. Души унывают, сердца развращаются, образ мыслей становится низок и презрителен».