Татьяна Москвина - В спорах о России: А. Н. Островский
Народ, крепко отученный от всяких милостей, ждал не «доброго царя», а законного. В начале пьесы вся Москва предана Дмитрию. «Крестьяне все, торговцы мелочные, разносчики и площадная голь». Дмитрий восклицает, в воображении своем обращаясь к Иоанну IV: «Царевичем зовут меня бояре, царевичем зовет меня народ, усыновлен тебе я целой Русью!» За Шуйского лишь несколько человек. Когда он лежит на плахе, все молчат. Но искусное подогревание народного удивления перед необычностью Самозванца, лживые слухи и, наконец, заветные слова «не царь, а вор» переворачивают все.
Сознательный и правдолюбивый народ! Шуйского осуждают не из желания угодить царю — действуют по чувству справедливости, молчат на казни не из страха — верят, так надо, так по правде. Не царя, усыновленного Русью, убивают — вора, оскорбляющего веру, казнят. Чтобы выдать убийство за святое дело, Шуйский обращается не к темным инстинктам толпы, а к разуму, говорит о вере, объясняет, доказывает свою правоту и правду будущего мятежа.
И вот в сплетении ведущих и ведомых, в таинственной сложности межнациональных связей, в ошибках разнонаправленных воль, среди купцов, калачников, бояр, крестьян, юродивых, стрельцов начинает возникать, кристаллизуясь постепенно, одно понятие.
Грех.
В последней сцене хроники есть важный момент. Дмитрия защищают только стрельцы. Шуйский стоит перед последней преградой к шапке Мономаха. У стрельцов худо на душе. «Не подходите близко! Стрелять начнем не разбирая. Право, хорошего немного: брат на брата!.. Крещеные!» (Все эти преграды разлетятся в пьесе «Тушино», где брат пойдет на брата и по крестам станут стрелять.) Шуйский сызнова пытается убедить стрельцов в том, что царь — вор и еретик и царица Марфа, его мать, от него отреклась. Не сдаются. «Да как-то всё, боярин… Нет, ты лучше посторонись!» Не вышло у сторонников Шуйского «правдой», угрожают силой: «Мы детей и жен изгубим ваших!» Однако у стрельцов есть еще более заветное:
«Сотник
Боярин, мы поверим
Словам твоим;
а на душу возьмешь ли
Ты грех за нас?
Василий Шуйский
Возьму.
Сотник
Теперь в ответе
Перед Господом не мы.
За мной, ребята!»
Еще не «Тушино» в разгуле грешного своеволия, еще помнится про ответ перед Господом, но это на пороге «Тушина». В «Тушино» Шуйский, уже царь, взмолится Богу:
Уж если ты казнишь за грех народа
Меня, царя, — иль за меня народ…
Грех народа? Принадлежит ли это трагическое и бесстрашное определение Островскому? По логике исторической трилогии — да, принадлежит.
Движение исторического времени в хрониках Островского
В «совестном суде» Островского — русская нация. С точки зрения ее истории хроники выстраиваются в такой последовательности: «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» — «Тушино» — «Козьма Захарьич Минин, Сухорук». Грех — кара — искупление. От убийства призванного и венчанного на царство просвещенного и милосердного, но чужеродного нации царя — к хаосу братоубийственной войны, когда связи между людьми распадаются уже на клеточном, семейном уровне. Затем нация приходит к очистительному подвигу, подъему духа, торжеству национальной силы. Национальная судьба движется от преступления к подвигу, от бунта московской черни к всенародному ополчению. От падения к величию.
Нация, по Островскому, сама расплачивается за все. В Москве кучка народа («сволочи», как выражается сам Шуйский), обманутая, убивает того, кто назывался царь Дмитрий, а в результате — общенародная смута, и в далеком Нижнем Новгороде Козьма Минин собирает-выколачивает из сограждан казну на спасение родины. Должна ли отвечать, отвечает ли целая нация за сознательный грех одного и невольный грех нескольких?
Отвечает и должна отвечать. Иначе какая же это нация — так, скопление населения. Национальное единство, по Островскому, — это единство судьбы и ответа перед судом, а не единство идей или интересов. Судьба нации оказывается в прямой связи с ее нравственным обликом. Этой судьбой не овладел ни Дмитрий (чужая правда), ни Шуйский (свой обман). Тот миг грозного и мрачного подъема стихии, который вознес Шуйского, по неумолимой логике дает и ему вкусить от плодов смешения добра и зла. Островский не мог после «Самозванца» не написать «Тушино», оставив Шуйского в торжестве, а народ в грехе.
Между человеком и отечеством оказывалась жестокая связь. Не было укромного места, негде было затаиться, история настигала везде, бросая в котел всеобщей расплаты, взваливая на плечи ношу всеобщей ответственности.
Грех — кара — искупление. Такая последовательность национальной судьбы возникает, если выстроить хроники Островского по порядку изображенных в них событий. Движение исторического времени имеет в таком случае четкий нравственный смысл: это время осуществления суда истории.
Этот суд, очевидно, происходит по законам христианской морали. Так кто же судья? Промысел? Значит, Островский все-таки провиденциалист и видит в истории постепенное, но неумолимое осуществление Провидения?
Всевышний непосредственно в хрониках Островского не участвует, силу своих рук не демонстрирует с кукольниковской наглядностью, к нему с мольбами и за помощью обращаются все, но никак нельзя утверждать, что он кому-то явно помогает, разве что сообщает Минину особое вдохновение и воодушевление. Все происходит по свободной воле, по выбору людей. Эту историю они сотворили сами. Но она исполнила неумолимый закон, по которому за грехом следует кара, и длится она вплоть до искупления.
Однако другое движение времени мы обнаружим, выстроив пьесы по времени написания. Это движение будет предопределено размышлениями и бытованием Островского в другом моменте национальной судьбы — в 60-х годах XIX века. Драма Смутного времени была закончена, а драма XIX столетия шла, и финал ее был неизвестен. Первой исторической пьесой был «Минин», хранящий отпечаток общенационального подъема духа при отмене крепостного права. Затем написан «Самозванец» с его явными рифмами времен (Дмитрий — правительство, реформа, Европа; его трагическую судьбу можно определенным образом сопрячь с судьбой реформаторского движения в России). «Самозванец» писался тогда, когда в газетах публиковали, например, известие о том, что государь удовлетворил ходатайство некоего мещанина Каракозова о перемене фамилии. То есть уже назревало убийство царя-реформатора. Наконец, последняя историческая пьеса Островского — «Тушино». Идя этим путем, наоборот, от подъема духа и национального торжества придем к смуте, хаосу, братоубийственной войне, предательству веры. Но в такой композиции («Козьма Захарьич Минин, Сухорук» — «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» — «Тушино») смысл пьесы «Тушино» изменится!
Финал, когда хорошие, достойные люди — отец и сын Редриковы, Людмила Сеитова — идут в огонь, чтобы не сдаться врагу и не видеть позора Руси, тоже обретает характер подвига. В «Минине» один объединял вокруг себя многих, в «Тушино» немногие отделяются от многих, чтобы закончить свою жизнь по правде. Этот отказ жить не по правде лишен и эпического спокойствия, и религиозной экзальтации; это самосожжение во имя справедливости трагично, но в нем нет бессмысленного ужаса.
Если «Минин» не впереди, а позади, то в поступках героев «Тушино» есть и свое величие, и свой смысл.
Пусть не видно воли Провидения, пусть зло обступило и не различить вокруг ни правды, ни справедливости, «совестные» люди ведут себя так, как если бы все это было. В «Тушино» предвосхищен великий перелом в органических привязанностях Островского, вполне развернувшийся в пьесах 1870-1880-х годов, когда от любовного внимания к миру коллективной народной нравственности он переходит к созданию историй одиноких душ, индивидуальных искательниц и защитниц «правды».
Итак, в отношении к движению национальной судьбы видим у Островского драматическую двойственность. Первое времяисчисление — совестное — разумно и справедливо. Второе — трагическое — тревожно и ставит под сомнение самые мудрые законы. Трагический подвиг трех людей перед лицом всеобщего хаоса вместо спасения родины могучим Мининым — на этой ноте скорбного раздумья завершает Островский трилогию о Смутном времени.
Национальная самобытность, нежелание ни воспринимать, ни считаться с общечеловеческими законами развития приводит к национальному самоубийству. Исключительная страстность алчущей и жаждущей справедливости русской души, при постоянном оборачивании правды и лжи, имеет следствием распад общества на носителей слишком различных и всегда воинственных «правд».