Алексей Зверев - Мир Марка Твена
Никогда прежде Твен не обращался к исторический прозе. Но «Принца и нищего» он писал для своих дочерей и хотел поговорить с ними о самом главном — о том, каким создала человека природа и как меняют его природу условности и нелепости, несправедливости и жестокости, с которыми каждый сталкивается, вступая во взрослую жизнь. Он создавал философскую сказку. История была для него материалом гораздо более богатым, чем современность.
Но тут же возникали свои трудности. В историческом жанре существует собственная традиция и есть собственные корифеи — ими в ту пору, да и позднее, оставались Вальтер Скотт и Фенимор Купер. Прежде всего Скотт. Купера мы сегодня тоже считаем историческим романистом, но для своих первых читателей он был вполне злободневен: ведь события, о которых он пишет, — это война Америки за независимость, ранние годы фронтира, иначе говоря, время, еще очень близкое к тому, когда жил сам автор «Следопыта», «Прерии», «Последнего из могикан». А Скотт описывал действительно далекую эпоху — средневековье, крестовые походы, борьбу Шотландии против англичан, подвиги рыцарей и героев-простолюдинов.
Но между шотландским бардом и создателем Кожаного Чулка при всем том есть много общего. Оба они любили изображать людей сильных и независимых, выводя на сцену персонажей, имевших только отдаленное сходство с реальными историческими лицами и, скорее, воплощающих романтический идеал личности. Оба обладали способностью передать не просто колорит, а самую суть описываемой эпохи, и поэтому их так высоко ценили современники, к примеру Белинский, отзывавшийся и о Скотте, и о Купере с глубочайшим уважением. Оба больше всех других сделали для того, чтобы исторический роман из развлекательного чтения стал настоящей литературой.
Только неверно было думать, будто никто уже не сможет написать об истории иначе, чем Скотт и Купер. Между тем именно так и считалось. Подражали им обоим просто рабски, Скотту в особенности. И Твена эти бездарные копии раздражали так сильно, что он переставал замечать достоинства и в самом оригинале — в «Айвенго» или в «Роб Рое» и «Квентине Дорварде».
Конечно, он был неправ, когда с такой пристрастностью судил о своих предшественниках, создавших исторический роман как полноценный литературный жанр. Суть дела заключалась не в том, что Твен не принимал Вальтера Скотта. Это реалистическая школа не принимала романтическую. Такое в истории литературы случается постоянно. Романтики тоже отвергали тех, кому шли на смену, — классицистов да и просветителей. И были точно так же несправедливы, как Твен по отношению к ним самим.
С дистанции времени хорошо видно, что каждое крупное явление в искусстве необходимо, чтобы сложилась плодотворная традиция и возникла органичная преемственность. Но ведь дистанция эта должна возникнуть. А пока ее нет, кажется, будто ближайшие предшественники писали совсем не так, как нужно. И с ними спорят куда яростнее, чем с писателями, которые творили давно.
Вот потому-то столько ядовитых стрел выпустил Твен в Вальтера Скотта, когда — одновременно с работой над «Принцем и нищим» — заканчивал цикл очерков о жизни на Миссисипи в пору своей молодости. Впоследствии от него сильно достанется и Куперу — за мелодраматичные переживания персонажей и их цветистую речь, за неуважение к здравому смыслу и приверженность к пафосу, за то, что невежественный охотник у него изъясняется так, словно десятилетие провел среди придворных вельмож, и за другие «литературные грехи». Но Вальтера Скотта он изобличал еще язвительнее. Твену представлялось, что Скотт не просто привил литературе напыщенный стиль, но оказывал пагубное воздействие на своих многочисленных поклонников. Ведь, вместо того чтобы учить честности и мужеству, Скотт своими романами «заставляет весь мир влюбиться в сны и видения, в сгнившие и скотские формы религии, в глупость, пустоту, мнимое величие… безмозглого и ничтожного, давно исчезнувшего общества». Твен полагал, что нравы на американском Юге с его кичливостью и фанаберией были прямым результатом повального увлечения книгами сэра Вальтера. И значит, «он причинил неизмеримый вред, быть может, самой большой и стойкий вред из всех доселе живших писателей».
Всерьез к этим запальчивым суждениям относиться, разумеется, нельзя. О подлинной силе и подлинных слабостях Скотта они не говорят почти ничего. Зато многое говорят о том, чего Твен не хотел в собственных исторических романах. Он не хотел ни выспренности, ни театральных эффектов, ни «снов и видений».
Хотел он совсем другого: правды. И простоты. И естественности.
А кроме того, он стремился, чтобы любое его произведение, пусть и посвященное истории, заставляло задуматься над вещами сложными и важными, над вопросами, к которым рано или поздно приходит каждое поколение и которые каждое поколение должно для себя решить.
Твен заботился не столько о достоверности создаваемых им картин прошлого, сколько о том, чтобы они заставляли снова и снова задуматься, что истинно, а что глубоко ложно и постыдно в побуждениях и устремлениях людей, их образе мыслей, их поведении, в общем-то неизменных, как, по сути, неизменен во все эпохи и сам человек. У него не было ни малейшего преклонения перед стариной. Наоборот, старина — и уж тем более средневековье — его не притягивала, а отталкивала. Одному из друзей он как-то сказал, что не любит зарываться в книгах историков: «То, о чем они пишут, слишком для нас унизительно».
И с Вальтером Скоттом он спорил не только впрямую, как на страницах своих очерков о Миссисипи былой поры. Он полемизировал с великим шотландцем и тогда, когда описывал в своих исторических произведениях средневековые нравы, понятия и порядки далекого времени. Скотт с увлечением и патетикой изображал пышность королевских дворцов, утонченный этикет рыцарей, изысканных в обращении сановников, бесстрашных и чистых сердцем аристократов. А Твен на полях мемуаров герцога Сен-Симона, долгие годы проведшего при дворе французских королей Людовика XIV и малолетнего Людовика XV, — эту книгу автор «Принца и нищего» читал как раз во время работы над своей первой исторический повестью — записывает: «Двор — всего лишь сборище голодных псов и кошек, отчаянно дерущихся за кусок падали». Уже в рассказе о лондонском уличном оборвыше Томе Кенти и наследнике английского престола Эдуарде, принце Уэльском, придворная знать — все эти лорды, графы, пэры и канцлеры выглядят комично, чтобы не сказать — жалко. Четырнадцать лет спустя, повествуя о Жанне д'Арк, Твен покажет короля Карла VII и его окружение не просто жеманными и смешными паяцами, а преступниками.
Для Скотта седая старина была окутана романтикой. Англия в эпоху крестовых походов, Шотландия, еще сохраняющая свою вольность, пока англичане не осквернят ее обетованную землю, — во многом условный, рожденный воображением мир. Через напластования экзотики и красочности подчас и у него пробиваются штрихи, меняющие весь колорит рассказа. Какая-нибудь на первый взгляд мелкая подробность дает ощутить, что отнюдь не такими уж великодушными и самозабвенными героями были тогдашние вассалы короны, да и сами короли. А за идиллией обнаруживаются столкновения своекорыстных интересов, страдания народа, драмы рядовых людей.
Заслуги Скотта лучше всех понял и определил Белинский, заметив, что он «своими романами решил задачу связи исторической жизни с частною». И Белинский, и Бальзак больше всего ценили в этих романах именно то, что относилось к «частной» жизни отверженных, обманутых и гонимых. Но почитателям Скотта казалось, что главное для исторического писателя — это донести романтику, которую заключает в себе сам аромат старины. А такая цель требовала многого не замечать, приглаживать противоречия и сложности изображаемого времени. Пользуясь пушкинской строкой — отдавать «нас возвышающему обману» предпочтение перед «тьмой низких истин».
А Твен не выносил никаких обманов, пусть и возвышающих. И хотя в его исторической прозе, особенно в «Принце и нищем», нам встретится немало повествовательных приемов, которые мы уже встречали в книгах Вальтера Скотта, Твен без обиняков предпочел сказать о средневековье истину, даже если она была удручающей.
Помните, как Том Кенти, волею судьбы сделавшись на время английским королем, вершит суд над тремя лондонскими жителями из простонародья, схваченными стражей и уже приговоренными? Том и в Вестминстерском дворце остался тем же мальчуганом со Двора Отбросов, которому улица с ее незамысловатыми происшествиями несравненно интереснее, чем все изощренные забавы, предназначенные для принцев. Это и спасло невинно осужденных. А за что вели их на казнь? Одного из этих несчастных признали отравителем только по той причине, что человек, видом с ним схожий, дал больному лекарство, от которого началась рвота, приведшая к агонии. Двух других — за то, что сочли причастными к козням дьявола.