Татьяна Москвина - В спорах о России: А. Н. Островский
Дмитрий Самозванец как историческое лицо
Рассматривая сочинения наиболее авторитетных в XIX веке историков — Н. Карамзина, С. Соловьева и Н. Костомарова (а надобно заметить, вряд ли кто в веке XX их превзошел по авторитетности, своеобразию, слогу и тщательности мысли) — с точки зрения их мнения о причинах Смуты и личности первого Самозванца, скажем перво-наперво, что никто из них не был вне морали, по ту сторону добра и зла. Несмотря на известную дисциплинированность мысли, историки XIX века оценивали то или иное историческое лицо не только в зависимости от той пользы или того вреда, которые они причинили России. Собственное обустройство исторического лица занимало их не менее. Загадка происхождения и миссии Самозванца дополнялись лирической оценкой его образа, даже в какой-то мере созданием такого образа.
Итак, кем же был этот некрасивый собою молодой человек лет тридцати, с печальными и всегда задумчивыми темно-голубыми глазами?[150]
Карамзин, по-видимому, нигде не отступает от официальной версии, именуя Самозванца «расстригой» и «Отрепьевым». На данном этапе истории он — орудие Провидения, враждебного Борису Годунову. «Как бы действием сверхъестественных сил тень Дмитрия встала из гроба»[151]. Он завоевывает Русь без больших кровопролитий, ведет себя ловко и умно. «Думали, что Всевышний несомнительно благоволит о самозванце»[152]. Наконец бывший дьякон приходит в Москву, после, надо заметить, весьма кратковременного отсутствия. И обнаруживается, по описаниям Карамзина, что поведение его несказанно странно для русского человека, белого инока, что недавно из подмосковного монастыря. «Он хвалился искусством всадника, зверолова, пушкаря, бойца, забывая достоинства Монарха»[153]. Он упрекал бояр в невежестве, «дразнил хвалою иностранцев и твердил, что Россияне должны быть их учениками, ездить в чужие земли, видеть, наблюдать, образоваться и заслужить имя людей»[154]. С какой стати вести такие речи русскому дьякону? Самозванец ведет себя вразрез со всеми обычаями Руси, так, будто вовсе их не знает. «Хотел веселья: музыка, пляска и зернь были ежедневною забавой Двора… Всякий день казался праздником»[155]. Допустим, это можно объяснить молодостью и радостью от удавшейся авантюры. Но Карамзин сообщает один факт, совершенно изумительный: оказывается, Самозванец никогда не делал того, что в российском государстве делали все от мала до велика и во всех сословиях. Он никогда не спал после обеда. «Любил в сие время гулять: украдкою выходил из дворца, бегал из места в место к художникам, золотарям, аптекарям»[156].
Кажется, историк описывает эту странность несчастного московского царя с известным удивлением — как можно утратить за столь короткий срок закоренелую привычку быта? Да был ли наш Самозванец вообще русским? Точно заезжий турист бегает он к художникам и золотарям.
И по необходимости оправдать анафему, звучавшую и в его времена Отрепьеву, и видя в нем отчасти причину русских бед, Карамзин отзывается о «расстриге» с принятым уничижительным пафосом. И вдруг: «Сей человек удивительный, одаренный некоторыми блестящими свойствами…»[157] В заключение главы, подробно рассматривая версии о действительном происхождении Самозванца, Карамзин оценивает его так: «С умом естественным, легким, живым и быстрым, даром слова, знаниями школьника и грамотея соединяя редкую дерзость, силу души и воли…» — право, не много было на Руси царей с таким «послужным списком». Рискнем утверждать, что Самозванец, несмотря ни на что, нравится историку. В своей книге он приводит слова о нем некоего углицкого старца, из слуг при дворе: «Убит человек, разумный, храбрый, но не сын Иоаннов»[158]. Кроме того, Карамзин осторожно добавляет еще одно мнение современников: «Многие считали его поляком, незаконным сыном Батория»[159].
Убийство Самозванца в изображении Карамзина, если отбросить явно дежурные слова о возмездии, выглядит мерзостным и преступным деянием. День 17 мая он называет «горестный для человечества день». С отвращением пишет друг человечества о надругательстве над телом Самозванца, об истреблении поляков и той особенной тишине, которая наступила после мятежа. При всей любви к россиянам Карамзин позволяет себе горькие и затаенно-гневные слова в их адрес: «Еще улицы дымились кровью и тела лежали грудами, а народ покоился как бы среди глубокого мира и непрерывного благоденствия — не имея царя, не зная наследника — опятнав себя двукратною изменою и будущему венценосцу угрожая третьею!»[160] Не есть ли этот день завязка всех последующих бед? Художественное нутро Карамзина не могло не подвигнуть его на указание следующего факта (об этом никто из последующих историков не писал): с 18 по 25 мая на Русь пришли неслыханно жестокие морозы…
С. М. Соловьев не уделяет почти никакого внимания вопросу о происхождении Самозванца и, как бы не видя способов его окончательного разрешения, выносит за пределы исследования. Соловьев пишет утвердительно: в Самозванце «нельзя не видеть человека с блестящими способностями»[161].
В Думе он «в минуту, ко всеобщему удивлению, решал такие дела, над которыми бояре долго думали»[162]. Он не только раздавал обещания, но делал и реальные дела, например в действительности вернул долги служивым людям — «велел заплатить все те деньги, которые были взяты еще Грозным и не отданы»[163]. Мятеж 17 мая и убийство Самозванца, по недвусмысленному мнению Соловьева, не несли в себе ничего священного и справедливого. Это было совершено якобы от имени Руси, но совершено особой прослойкой людей, именуемой московской чернью. «Дело было чисто московское, но далеко не все москвичи его одобряли»[164]. Соловьев не дает никаких оправданий случившемуся. «В народе не могло не быть сознания, что совершено дело нечистое»[165]. 17 мая, по Соловьеву, началась Смута, поскольку было достигнуто особое нравственное состояние народа: «настоящего, установленного, священного ничего не было»[166]. К власти уже мог прийти кто угодно — насилием, заговором, но не по закону.
Н. Костомаров — историк, открыто не признающий версию об Отрепьеве. Хотя он предупреждает: «Мы не должны увлекаться блеском тех светлых черт, которые проглядывают не столько в его поступках, сколько в словах»[167], описание Костомаровым краткого пребывания Самозванца на московском троне похоже на апологию. Изящно танцующий, метко стреляющий, работающий на пушечном дворе лично, Дмитрий в изображении Костомарова напоминает некий абрис, предварительный чертеж Петра Великого, по направлению реформ и по их характеру. Хотя все русские реформы и реформаторы в общем схожи, ибо направление реформ одно: быстрая, немедленная европеизация.
В царствование Дмитрия «всем предоставлено было свободно заниматься промыслами и торговлей; всякие стеснения к выезду из государства и въезда в государство и переездам внутри государства уничтожены»[168]. Думу Самозванец называет Сенатом. «Англичане того времени замечают, что это был первый государь в Европе, который сделал свое государство в такой степени свободным»[169].
Костомаров, видимо, предостерегал от увлечения Самозванцем самого себя. «Всем служилым удвоено содержание, всем должностным лицам удвоено содержание и строго запрещено брать посулы. Два раза в неделю, в среду и субботу, царь лично принимал челобитные»[170]. Так значит, не все танцевал и флиртовал, это уже не одни красивые слова и пустые обещания — царь, лично берущий два раза в неделю челобитные, есть слишком диковинное событие в русской истории, чтоб его можно было бы отодвинуть пренебрежительными словами. Откуда же он взялся?
Костомаров сообщает читателю, что Самозванец не умел прикладываться к образам и имел немосковский выговор. Он добавляет к тому же странный факт, на источник которого не указывает: будущий Дмитрий учился в Галиции в школе Гавриила и Романа Гойских, где увлекся арианской ересью[171]. Арианская ересь, одна из древнейших, зиждется на отзвуке смутных преданий о том, что Иисус Христос был не Богом, но человеком и спасся от распятия, будучи укрыт учениками, а вместо него распяли другого. Сходство с легендой о царевиче Дмитрии очевидно, но кем был тот, кто увлекся этою ересью и, возможно, сочинил легенду о неубиенном Дмитрии, Костомаров не говорит. Речи, которые он вел в Думе, поразительны не только для русского царя, но и для поляка, если он им был, и для человека XVII столетия вообще: «Дмитрий говорил русским: “Считаете себя самым праведным народом в мире, а живете совсем не по-христиански, мало любите друг друга, мало расположены делать добро. Зачем вы презираете иноверцев? Что же такое латинская, лютеранская вера? Все такие же христиане, как и греческие. И они в Христа веруют”»[172].