Татьяна Москвина - В спорах о России: А. Н. Островский
Рассматривая моральные законы, которые определяют мир Островского, Марков обнаруживает много удивительного, ни в коей мере не сводимого к «проповеди жалости». Говоря о «Грозе», он отмечает, что для действующих лиц драмы «первостепенно важны их мысли о правде жизни»[133]. И на этой пьесе, и на других «лежат отблески и отсветы каких-то всегда различных правд»[134]. Если первая, внешняя морализация создает стиль пьес, то сами моральные внутренние законы мира Островского создаются не простыми противопоставлениями явного добра и очевидного зла, но «отблесками различных правд», столкновениями вины и расплаты, искупления и греха, истины и лжи.
Вспомним слова Е. Эдельсона о том, что Островский относится к своим типам как к живым людям. Если принять это на веру, человеческое лицо художника Островского окажется малопривлекательным: он допускает гибель любимых женщин-героинь и, будучи с ними рядом, ничего не предпринимает к их спасению; он не удерживает друзей-героев от падений, преступлений, ошибок, расплата за которые будет суровой; он разрешает ограбить нищего, унизить слабого, обмануть доверчивого…
Истинный Алонзо Добрый, христианский моралист, так поступать не может — оттого моралисты не пишут пьес. Островский не моралист, но мораль в его творческом мире — элемент первостепенной важности.
Жизнь героев пьес Островского и те моральные законы, которым эта жизнь неумолимо подчинена, находятся между собой в напряженных драматических или даже трагических взаимоотношениях. И морализм Островского несводим к одному лишь чисто формальному приему, это не овечья шкура, в которую спрятан волк беспощадной художественности. Мораль у Островского — одно из главных невидимых, но действующих лиц.
Марков справедливо утверждает: «Попытка определения морализма поэта означает одновременно и попытку увидеть сквозь его творчество человеческое лицо художника»[135]. Стало быть, если мы возьмем для изучения морализм Островского в исторических пьесах, то, очевидно, в конечном итоге должны получить представление о взглядах драматурга на ход исторического времени, его мнение об истории России, его отношение к историческим приключениям национальной самобытности и превращениям национальной судьбы.
«Исторический морализм» Островского, исследование того, каким моральным законам подчиняются или против каких законов восстают герои его исторических драм, его лирическая оценка русской истории — вот наша исследовательская, желанная для достижения цель.
Русская историософия XIX века и Островский
В русской мысли нет, пожалуй, более тугого узла, чем взаимоотношения русской философии, русского искусства, русской публицистики и собственно истории России. Трудно подыскать такой период отечественной истории, историческое лицо или исторический факт, который был бы оценен однозначно и не переоценивался неоднократно и в разных направлениях с течением времени. Существовали целые эпохи и великие исторические персонажи, с исключительной силой аккумулировавшие энергию раздора и сшибки враждебных мнений относительно смысла исторического движения нации.
История России никогда не была суммой твердых, спокойно-объективных фактов, но всегда была полем сражения беспокойно-субъективных убеждений. Каждая эпоха судила не только себя самое и эпоху непосредственно предыдущую, но шла куда далее — пересматривала и переписывала более отдаленные времена. Доходило, конечно, и до смешного, когда для доказательства маленькой публицистической мысли поминали всю русскую дорогу чуть ли не от Гостомысла; но в целом современность располагает уникальным материалом для развития интеллекта, желающего узнать, как пишется и переписывается история.
Островский дебютировал как автор исторических хроник из жизни XVII столетия в середине века XIX, в эпоху великих реформ Александра Второго, в разгар крупномасштабных исторических перемен и кардинальных переоценок русского пути.
Было сыграно уже немало драм национального самосознания. В распоряжении драматурга были многочисленные исторические источники, особенно рьяно публиковавшиеся в эпоху реформ. Он был знаком по крайней мере с тремя крупными системами исторических взглядов — с историей России кисти Карамзина, Соловьева, Костомарова; он не мог не знать главные вехи споров о России — философские построения Чаадаева, пушкинский опыт исторической рефлексии, сражения западников и славянофилов.
Потому для того, чтобы увидеть особенность взгляда Островского на отечественную историю, важно выявить момент выбора — выбора описываемой эпохи, выбора фактов, выбора отношения к ним. Определившись на этом пункте, можно попробовать выстроить мнение Островского в виде более или менее цельной историософской системы.
На мой взгляд, убедительное истолкование этапов развития русской историософии, особенно той ее части, которая в наибольшей степени влияла на искусство, дал в ряде статей Аполлон Григорьев. По его мнению, изложенному в работах «Западничество в русской литературе» и «Народность и литература», ключевой фигурой, открывающей русский мыслительный путь XIX века, явился Н. М. Карамзин[136]. Без него, считает Григорьев, не было бы исторических воззрений Чаадаева и Пушкина, без него русская мысль не самоопределилась бы в два направления, западничества и славянофильства.
По словам Григорьева, Карамзин, историк-художник, русский европеец, «захваченный внутренним общечеловеческим развитием», в «Истории государства Российского» подвел всю русскую историю под аналоги европейской. Употребляя в своем монументальном и чрезвычайно авторитетном для читающей России труде западноевропейские категории доблести, чести и величия, Карамзин свел историю России к истории Российского государства.
Карамзин, по мнению Григорьева сочинивший величаво-смиренно патриотический образ русского народа, был прямой виновник появления исторических романов (Загоскин) и полных пафоса исторических пьес. «Карамзинские литые формы разлились на огромное количество исторических драм, в которых кобенились Минины и хвастались Ляпуновы… ‹…›…формы, тяготевшие над эпохою даже и тогда, когда она думала с ними бороться»[137]. Карамзин, считает Григорьев, породил приторную «романтическую народность», когда главной народной добродетелью полагалось смирение (надо думать, перед самодержавной волей).
Итак, если продолжать мысли Григорьева, автор «Писем русского путешественника» осенил крылом общечеловеческих ценностей и абстрактного гуманизма самобытную русскую историю, весьма удаленную и от того и от другого, сочинил истину из лжи, справедливость из беззакония, логику из абсурда и гармонию из диссонанса.
Примерно так же, надо сказать, оценивает труд Карамзина и историк XX века В. А. Зеньковский в обширном сочинении «История русской философии». «Прав Пыпин, — пишет Зеньковский, — когда он обвиняет Карамзина в том, что он укрепил национальное самообольщение, содействовал историософскому сентиментализму и, отодвигая в сторону реальные нужды русской жизни, упивался созерцанием русского величия»[138].
Правда, Зеньковский вообще относится достаточно подозрительно ко всем мыслителям, которые не вполне исповедуют идеалы провиденциализма (взгляд на историю как на осуществление божественного Промысла). Но ведь и Пушкин при всей любви к Карамзину не преминул съязвить об идеологической сущности его «Истории», что-де она «доказывает нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута».
Против национального самообольщения восстает П. Я. Чаадаев. Он, как пишет Григорьев, доказал, «что в нашей жизни и истории нет никакой аналогии с общечеловеческим законным развитием»[139].
Автор «Философических писем» считает, что русские заблудились на земле, существуют вне Промысла, Провидение никак не заботится об их судьбе, равно как и они не заботятся о себе, и разве что вся их миссия — преподать другим народам некоторый горький урок[140].
Национальное самообольщение в образе Карамзина и его подражателей сталкивается с национальным самоотрицанием в образе Чаадаева и его последователей. Но подо всем этим как бы разделенным на полюса идеологическим противоречием живет знание и чувство национальной самобытности. У Карамзина она эстетически прекрасна, у Чаадаева этически безобразна. У Пушкина она — источник полноценной жизни и совершенной поэзии.
Дальнейшее развитие русской мысли, как известно, оформилось в раскол и не пошло по пушкинскому пути. Видно, мудрость на Руси доступна лишь гению, да и то не всякому. Чего проще, казалось бы: любовь к отечеству без национального самообольщения, поэтизация русского быта без слащавости и приукрашивания, желание свободы без революционного экстремизма и понимание пороков родной страны без гиперкритицизма… Позволим себе горько усмехнуться…