Елена Андрущенко - Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского
«Тацит рассказывает, что во время завоевания Иерусалима Титом Веспасианом римляне пожелали узнать, какие сокровища или тайны находятся в самой отдаленной части храма Соломонова, во „Святом святых“, куда никто из иудеев не вступал, потому что они думали, что вошедший туда должен умереть. Но когда римляне вошли, то увидели, что там нет ничего, что Святое святых — обыкновенная комната с белыми голыми стенами. И они удивились и не поняли» (276).
Он неточно пересказывает фрагмент из книги 6 «Истории» Тацита (9), где повествуется о завоевании Иерусалима. Тацит подробно рассказывает о верованиях иудеев, которые не хранят в храмах изображения своих богов. Историк сопоставляет современное ему сражение в Иудее с более ранним сражением, когда в Иерусалимский храм вошли войска Гнея Помпея и выяснилось, что храм пуст и в нем нет изображения иудейских богов.
Константой в со— и противопоставлениях является мифологема Пушкина, организующая русский миф о Поэте. Д. Мережковский оперирует его высказываниями в статьях и письмах и цитатами из его произведений как аргументами одного порядка. В главе он приводит его высказывания о сходстве Петра I с Робеспьером и о том, что «Петр по колена в крови». Мы искали источник этих высказываний в статьях и незавершенных набросках Пушкина и именно их указали как источник в издании книги «Л. Толстой и Достоевский» (564). Однако в ходе подготовки комментария к «Вечным спутникам» оказалось, что это пояснение неверно. Источником были «Записки А.О. Смирновой», причем в их выверенном тексте таких выражений нет, и статья «О дворянстве» (ок. 1832) (т. XII, с. 205). Пользуясь возможностью, исправляем эту досадную неточность.
В завершение широких исторических и литературных соотнесений Д. Мережковский делает вывод о «раздвоении» писателей, которое проявилось в отношении к «Антихристу», т. е. к началу «личному, героическому». Другая сторона их «раздвоения» представлена в третьей главе в их отношении ко Христу.
Эта глава тесно связана с третьей главой «Жизни» и четвертой главой «Творчества». Не случайно она открывается обширной цитатой из «Дневника» Анри-Фредерика Амиеля, французского протестанта, философа и литератора. Л. Толстой познакомился с его дневником в октябре 1892 г., и в декабре 1893 г. подготовил «Предисловие к Дневнику Амиеля», которое печаталось в январской книжке «Северного вестника» за 1894 г. Отрывки из «Дневника Амиеля» опубликованы в № 1–7 того же журнала. В 1894 г. книга «Из дневника Амиеля» вышла отдельным изданием в издательстве «Посредник» в переводе М.Л. Толстой под редакцией и с предисловием Л. Толстого. Комментируя слова философа, Д. Мережковский обращает внимание на отсутствие в них мысли, характерной для христианского сознания («смертью смерть поправ»). «Тайна» смерти, важная для христиан, сопоставляется со страхом Ивана Ильича, для которого смерть есть «черная дыра», а не путь к спасению. Д. Мережковский разворачивает сопоставления с отношением к смерти князя Андрея, купца Брехунова, Николеньки Болконского, отождествляя их переживания с идеями Л. Толстого, высказываемыми в его брошюре «Понятие о боге» (1889), трактатах «Царствие божие внутри Вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» (1893), в предисловии к статье Т.М. Бондарева «Трудолюбие или торжество земледельца» (1886), впервые напечатанном в «Сочинениях графа Л.Н. Толстого. Часть тринадцатая. Произведения последних годов» (М., 1890), в «Исповеди, или Вступлении к ненапечатанному сочинению» (1879), трактате «Так что же нам делать?» (1886). Житейские суждения Л. Толстого о том, что человек должен «кормиться, одеваться, отопляться и кормить, одевать, отоплять других…» подкрепляются словами Смердякова («все про неправду написано») (315) и противопоставляются библейскому тексту (преимущественно Лк., Матф. и Иоан.). Взгляды Л. Толстого соотносятся с внутренней речью Нехлюдова, а иногда и отождествляются с ней. Завершением главы является сопоставление идей Л. Толстого с идеями Ф. Ницше, который «дошел до такого же богохульства», как и русский писатель.
«Религиозные судьбы Л. Толстого и Ницше поразительно противоположны и подобны: оба исходят из одного и того же взгляда на учение Христа, как на буддийский нигилизм, как на вечное нет без вечного да — умерщвление плоти без Воскресения, отрицание жизни без ее утверждения. Оба видят во Христе только первый лик Распятого без второго — Грядущего одесную Силы. Сознание Ницше прокляло, — сознание Л. Толстого благословило этот первый страдальческий Лик. Но бессознательная стихия обоих одинаково стремилась не к первому, а ко второму Лику Христа, еще темному, тайному. Исследуя художественное творчество Л. Толстого, мы видели (Вторая Часть, IV), что „только через божеское в зверском“ (через святость „Божьей твари“, постигнутое дядей Ерошкою) коснулась его бессознательная стихия „божеского в человеческом“ — через „Бога-зверя — Богочеловека“. Его сознание отвергло лик зверя, как лик Антихриста. Л. Толстой понял только противоположность этих двух ликов и так же, как Ницше, не понял возможного разрешения противоречий в символическом соединении противоположностей. Бессознательная стихия Ницше тоже влеклась ко второму Лику, который являлся его сознанию, как лик языческого бога Диониса или Антихриста. Ницше называл себя „последним учеником философа Диониса“. Но так и не понял он, а может быть, только не хотел понять, нарочно закрывал глаза, чтобы не видеть слишком страшной и загадочной связи Диониса, бога трагического отчаяния, бога вина и крови, отдающего людям кровь свою, как вино, чтобы утолить их жажду, — связь этого бога с Тем, Кого „последний ученик Диониса“ не потому ли так яростно отрицает, что все-таки слишком чувствует свою беззащитность перед Ним, — с Тем, Кто сказал: „Я есмь истинная лоза, а Отец Мой виноградарь. Кто жаждет, — иди ко мне и пей“. Задумывался ли когда-нибудь Ницше о легенде первых веков христианства, предрекающей подобие лика Антихриста лику Христа, подобие, которым, будто бы, Антихрист, главным образом, и соблазнит людей? Если Ницше думал об этом, то это, конечно, была одна из тех, летящих в бездну мыслей, из которых родилось его сумасшествие. Не даром в вещем бреду уже начинавшегося безумия называл он себя не только последним учеником, не только жрецом и жертвою Диониса, но и самим „распятым Дионисом“ — „der gekreuzigte Dionysos“. Из этого-то противоречия сознания и бессознательной стихии вышли обе трагедии — и Л. Толстого, и Ницше, с тою разницею, что у первого слепая и ясновидящая бессознательная стихия шла против сознания, а у второго, наоборот — сознание шло против бессознательной стихии. Это-то противоречие и довело обоих до богохульства, которое оба они старались принять за религию, Ницше — тайный ученик, явный отступник; Л. Толстой — явный ученик, тайный отступник Христа» (325).
Четвертая глава, открывающая вторую часть «Религии», посвящена отношению Ф. Достоевского ко Христу. Она начинается известным рассуждением о романе «Анна Каренина» из «Дневника писателя» за 1877 г. Суд Ф. Достоевского важен Д. Мережковскому потому, что
«…никто в России так рано и верно не разгадал сущности толстовской религии; никто так ясно не предвидел грозившей тут русскому духу опасности; никто так стремительно и круто, может быть, даже слишком круто не повернул в сторону, противоположную Л. Толстому — никто, как Достоевский. И ежели есть у нас вообще противоядие не от христианской и не русской толстовской религии лжи, то оно именно в нем, в Достоевском» (328).
Взгляды Ф. Достоевского также отождествляются с мыслями его героев, например, Подростка, старца Зосимы, а взгляды Л. Толстого противопоставляются учению Сергия Радонежского, Нила Сорского и Франциска Ассизского, а также вере некрасовского Власа. Это соответствует обнаруженной выше особенности, когда имя или произведение используются как идея, и сопоставляются или противопоставляются именно эти идеи. Иллюстрацией одной из них — «преодоления истории», т. е. предвидения будущего сверхисторического христианства, — становится роман Ф. Достоевского «Идиот», проблематика которого соотносится с целой линией русской культуры — от «Пиковой дамы» и «Скупого рыцаря» до образа влюбленной в князя Мышкина Аглаи, читающей «Жил на свете рыцарь бедный.». Мышкин отождествляется с этим «безумцем», и далее — с рыцарями таинственной «Дамы» и «Дон-Кихотами, не прошлого, а будущего» (337), а также с теми, кто служит
«…„непостижимому уму виденью“ „Великой Матери, упования рода человеческого — А.М.D.“. В этом смысле рыцарем был и Данте, жених Беатриче, и Франциск Ассизский, любовник „Небесной Дамы Бедности“, „трубадур Иисуса Христа“. В этом же смысле и князь Мышкин, хотя и „бедный“, все-таки подлинный рыцарь — в высшей степени народен, потому что в высшей степени благороден, уж, конечно, более благороден, чем такие разбогатевшие насчет своих рабов помещики-баре, как Левины, или Ростовы, Толстые, потомки петровского, петербургского „случайного“ графа Петра Андреевича Толстого, получившего свой титул благодаря успехам в сыскных делах Тайной Канцелярии» (339).