Елизавета Кучборская - Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции
Эмилю Золя в данный период ближе всего понимание детали, которое он находит у Клода Моне. В цитированной выше статье «Реалисты Салона» сказано, что этот талантливый художник меньше всего способен удовлетворяться пассивной передачей детали, фактографическим ее воспроизведением, он выступает как «тонкий и сильный интерпретатор». Деталь в «Карьере Ругонов» несет чаще всего именно эту функцию— интерпретации, раскрытия глубинного смысла происходящего
О важнейшей особенности детализации в своих романах Золя сказал позднее, уже приближаясь к окончанию эпопеи «Ругон-Маккары». В одном из писем Анри Сеару (1885 г.) он говорил о «механизме» своего восприятия и о роли творческого воображения в воспроизведении натуры: «Да, я преувеличиваю, но иначе, чем это делает Бальзак, равно как Бальзак преувеличивает иначе, чем Гюго… Мне свойственна гипертрофия выхваченной из жизни детали (курсив мои — Е.К) я заношусь в небеса, отталкиваясь от трамплина непосредственного наблюдения. Единым взмахом крыл жизненная правда взмывает ввысь и становится символом… Я желал бы, чтобы Вы когда-нибудь вплотную занялись изучением моего метода»[81].
Золя не увлекался поисками эффектных деталей в «Карьере Ругонов»; он раскрывал драматичный смысл мало заметных привычных подробностей, заставлял их «играть». Простое световое пятно на потолке мещанской спальни могло обобщить впечатление от сцены, внешняя форма которой резко противоречила сущности.
Фелисите перед сном обсуждает с Ругоном подробности провокации, которая должна принести им верный успех. Подкупленный Маккар приведет с собой оставшихся в городе республиканцев, чтобы еще раз «захватить» мэрию, а Ругон еще раз «восстановит порядок» и сыграет роль «спасителя города», что сейчас не потребует уже никакого риска. Железная Фелисите не все договаривала: незачем распространяться о неизбежных жертвах провокации и о письме Эжена из Парижа с известием, что Республика пала и восторжествовал бонапартизм. В тиши мещанского алькова, в доверительном разговоре престарелые супруги хитрят, наполовину лгут. Наконец пришел сон. Великолепное эмоциональное, в высшей степени оценочное сравнение подчеркивает смысл этой сцены, внешне полной мира и спокойствия: ночник отбрасывал на потолок круглое световое пятно. Оно светилось «как испуганный глаз, широко раскрытый, пристально взирающий на этих бледных спящих буржуа, которые вынашивали преступление под одеялом и видели во сне, что в комнате идет кровавый дождь и крупные капли, падая на пол, превращаются в золотые монеты…»
Заговор, созревший «под одеялом»; «испуганный глаз» ночника, видящий то, что скрывают мелкие, жадные люди, вступившие в большую политическую игру; сон, в котором смешались золото и кровь, — все эти эмоционально яркие и социально насыщенные штрихи рисуют атмосферу подготовки к государственному перевороту в провинциальном городе и характеризуют истинные масштабы защитников и слуг Империи.
Такая деталь, как повязка на руке Аристида Ругона в дни бонапартистского переворота, объясняет суть его образа не менее точно и более остро, чем это могла бы сделать пространная характеристика. Один из самых агрессивных хищников, которому предстоит еще не раз выступать в эпопее «Ругон-Маккары» под именем Саккара, Аристид в «Карьере Ругонов» взят в момент, когда «обуреваемый завистью и озлоблением изголодавшегося человека», он «на всякий случай» принял сторону победителей, но еще не мог уяснить себе, «кто тот третий вор, которому суждено ограбить Республику».
Теперь же, в конце 1851 года, главная трудность для него заключалась в том, чтобы «уловить, откуда дует ветер», — он брел ощупью, так как брат Эжен делился известиями из Парижа только с отцом. Впрочем, Аристид был готов, давно готов, «если придется помочь какой-нибудь партии придушить Республику».
В декабрьские дни 1851 года повязка на руке этого человека, который мог «поджечь город, чтобы погреть себе руки», — знак, что он намерен «играть только наверняка». Официальное сообщение о победе бонапартистов пришло в Плассан 3 декабря. Аристид от страха обливался холодным потом, но не был уверен в прочности переворота и счел благоразумным пока придерживаться демократической оппозиции. Написал в газету «Независимый» статью против государственного переворота. Подслушал важный разговор. Мгновенно переменил ориентацию, сам рассыпал набор статьи, перемешав литеры, «как костяшки домино». Сел писать панегирик главе Франции Луи-Наполеону. Одумался.
Наутро на руке Аристида появилась повязка, а в «Независимом» напечатана была заметка о печальном случае с сотрудником газеты г-ном Аристидом Ругоном, поранившим себе руку: «Он крайне удручен тем, что вынужден молчать в такой решающий момент. Но никто из наших читателей, конечно, не усомнится в его патриотических чувствах и в том, что он желает блага Франции». Двусмысленный конец последней фразы как бы оставлял Аристиду возможность примкнуть к любым победителям, «кто бы они ни были». А пока он разгуливал по Плассану с перевязанной рукой.
О переживаниях Аристида в самые решающие дни и часы уже не говорится: «работает» одна деталь — повязка на руке. Выслушивая со смущенным видом блудного сына язвительные вопросы все понимающей Фелисите, Аристид не спешил развязать руку. Когда доводы матери в пользу Империи стали особенно убедительны, он, «сняв платок, аккуратно сложил его и спрятал в карман». Но когда разнеслись слухи об аресте Луи-Наполеона и о восстании, распространяющемся на юге Франции до Марселя, Тулона, Драгиньяна, Фелисите, увидев Аристида выходящим из Супрефектуры, с горечью воскликнула: «Он опять надел повязку!»
И только уверившись в падении Республики, Аристид появился около здания мэрии, на месте ночной перестрелки, «Вид у него был подтянутый, взгляд ясный». Он внимательно присматривался, нюхал воздух. Развязанной рукой приподнял блузу на одном из республиканцев, чтобы как следует разглядеть рану. Осмотр, видимо, «рассеял какие-то сомнения». Эта же развязанная рука спешно написала статью для «Независимого», в которой Аристид Ругон решительно высказывался за государственный переворот и приветствовал его как «зарю свободы, неразлучной с порядком».
Иногда деталь в «Карьере Ругонов» мгновенна. Но в минутных ускользающих состояниях запечатлены устойчивые свойства персонажей. Благодаря детали сцена разом и до глубины обнажает характеры. После ночных кровавых событий в мэрии, которые должны были принести Пьеру славу «великого гражданина», он все еще не может поверить в. успех. «Конец ли это, или, может быть, снова придется убивать людей?» Ощущение неустойчивости его гнетет; как в потоке мелькают мысли, меняются состояния — то страх, то торжество… Крик за окном: «Повстанцы! Повстанцы!» — сразил его. Он увидел себя «разоренным, ограбленным, убитым; он проклял жену, проклял весь город». Слух оказался ложным, и через несколько мгновений в кабинет мэра вместо людей в блузах с вилами и дубинами вошли сияющие муниципальные чиновники, которые в решающие дни были больны, но сейчас выздоровели «все как один». Грану, бросившись в объятия Ругона, лепетал: «Солдаты! Солдаты!»
Восторг возрождения, сила радостного потрясения Пьера Ругона были так велики, что две крупные слезы скатились по его щекам. «Великий гражданин плакал. Муниципальная комиссия с почтительным восхищением следила, как падают эти слезы». Многое сказали о Пьере Ругоне и его согражданах две слезы, показанные крупным планом.
* * *Лишь несколько месяцев разделяют первую публикацию в газете пролога к эпопее «Ругон-Маккары»— романа «Карьера Ругонов» и выход в свет в ноябре 1869 года «Воспитания чувств» Гюстава Флобера. Два произведения французского реализма второй половины XIX века, созданные почти одновременно, трактовали тему революции 1848 года.
Взаимный интерес писателей друг к другу был несомненен. Золя в обширной статье «Гюстав Флобер» (первая часть ее, «Писатель», опубликована в 1875 г.) сказал о том, что составляет истинный пафос «Воспитания чувств»: «В сущности роман этот — беспощадная сатира, ужасающая картина общества, растерянного, зашедшего в тупик, живущего одним днем; страшная книга, где развертывается эпопея людской пошлости, где человеческий род представлен, как муравейник, в котором торжествует и выставляется напоказ все уродливое, мелкое…»[82].
Оценка Эмилем Золя существенных сторон «Воспитания чувств» своей тонкостью, точностью и справедливостью превосходит многое, написанное о романе, который был встречен взрывом ярости, а потом окружен молчанием «в обстановке всеобщего равнодушия и оцепенения». Как тяжкую жизненную катастрофу автора рассматривает Золя неуспех «Воспитания чувств» — произведения «сложного и глубокого», стоившего Флоберу «самых больших усилий; никогда еще не занимался он столь глубоким изучением человеческой пошлости и никогда еще лирик не сетовал в нем так горько»[83].