Юрий Лотман - Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века)
Женщина эпохи романтизма должна быть бледной, мечтательной, ей идет грусть. Мужчинам нравилось, чтобы в печальных, мечтательных голубых женских глазах блестели слезы и чтобы женщина, читая стихи, уносилась душой куда-то вдаль — в мир более идеальный, чем тот, который ее окружает.
Впрочем, романтический идеал женщины-ангела имел и своего двойника:
Ангел дьяволом причесан
И чертовкою одет[41].
Романтическое соединение «ангельского» и «дьявольского» также входит в норму женского поведения.
Литература и искусство конца XVIII — начала XIX веков создают идеализированный образ женщины, который, разумеется, расходился с тем, что давала жизненная реальность. Но, с одной стороны, это резко повышало роль женщины в культуре. Идеалом эпохи становится образ поэтической девушки. С другой стороны, образ этот облагораживающе действует на реальных девушек. Не потому ли имена, пусть немногих из них, незабвенны в истории России. Героические поступки женщин эпохи декабризма — во многом плод проникновения поэзии Жуковского, Рылеева и Пушкина в женскую библиотеку на рубеже XVIII–XIX веков и в первые десятилетия ХIХ столетия.
Изменение общего стиля культуры отразилось на самых разнообразных сторонах быта.
Стремление к «естественности» прежде всего оказало влияние на семью. Во всей Европе кормить детей грудью стало признаком нравственности, чертой хорошей матери. С этого же времени начали ценить ребенка, ценить детство.
Раньше в ребенке видели только маленького взрослого. Это очень заметно, например, по детской одежде. В начале XVIII века детской моды еще нет. Детей одевают в маленькие мундиры, шьют им маленькие, но по фасону — взрослые одежды. Считается, что у детей должен быть мир взрослых интересов, а само состояние детства — это то, что надо пробежать как можно скорее. Тот, кто задерживается в этом состоянии — тот митрофан, недоросль, тот недоразвит и глуп.
Но Руссо сказал однажды, что мир погиб бы, если бы каждый человек раз в жизни не был ребенком… И постепенно в культуру входит представление о том, что ребенок — это и есть нормальный человек. Появляется детская одежда, детская комната, возникает представление о том, что играть — это хорошо. Не только ребенка, но и взрослого надо учить, играя. Учение с помощью розги противоречит природе.
Так в домашний быт вносятся отношения гуманности, уважения к ребенку. И это — заслуга в основном женщины. Мужчина служит. В молодости он — офицер и дома бывает редко. Потом он в отставке, помещик — в доме наездами, все время занят хозяйством или на охоте. Детский же мир создает женщина. А для того, чтобы создать его, женщине необходимо много пережить, передумать. Ей надо стать читательницей.
Итак, в 70–90-е годы XVIII века женщина становится читательницей. В значительной мере складывается это под влиянием двух людей: Николая Ивановича Новикова и Николая Михайловича Карамзина.
Новиков, посвятивший свою жизнь пропаганде Просвещения в России, создал новую эпоху и в истории русской женской культуры. Разумеется, женщины читали книги и до Новикова, но он первым поставил перед собой цель сделать женщину — мать и хозяйку — читательницей, подготовить для нее продуманную систему полезных книг в доступной для нее форме. Напомним, что еще Сумароков мечтал об идеальном царстве, где «учатся в школах и девки» (писатель оговаривал — «дворянские»). Педагогические мечты Сумарокова Новиков реализовал с неслыханной энергией и необыкновенным умением. Им была создана подлинная библиотека для женского чтения.
Карамзин начал свою просветительскую деятельность в школе Новикова и под его руководством. Вместе со своим другом А. П. Петровым он редактировал новиковский журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785–1789). Читателями журнала — впервые в России — были дети и женщины-матери.
Однако Карамзин вскоре разошелся с Новиковым. Новиков, видя в литературе в основном прикладную педагогику, считал, что России нужна нравоучительная, полезная книга — дидактика, только притворяющаяся искусством. Карамзин же, поэт и один из самых блистательных деятелей русской литературы XVIII века, не мог и не хотел отводить искусству чисто служебную роль. Красота, по его мнению, сама по себе имеет нравственное значение. Искусство нравственно и без надоедливых моральных нравоучений. Оно педагогично именно тогда, когда не заботится о педагогичности.
Карамзин теоретически обосновывает и практически создает литературу, нравственный и педагогический эффект которой не был основан на прямолинейной назидательности. Более того: некоторые произведения Карамзина, смело трактовавшие вопросы любви и этики, измельчавшим продолжателям Новикова казались даже безнравственными. Нам сейчас почти невозможно представить себе, какое возмущение вызывали карамзинские повести, где писатель касался таких «запрещенных» сюжетов, как любовь брата к сестре («Остров Борнгольм», 1794; баллада «Раиса», 1791) или любовное самоубийство («Сиерра-Морена», 1795). Однако именно эти сочинения, влияние которых на читателей литературным староверам казалось безнравственным, были, как показала история, не только глубоко нравственными, но и моралистическими. Не случайно для поколения романтиков Карамзин стал уже казаться наивным и навязчивым.
Отношение литературы и морали — один из самых острых вопросов, возникавших на заре романтизма. Особенно болезненно звучал он, когда обсуждались проблемы: «искусство и семья», «искусство и женщина», «искусство и дети». Приведу один пример.
В семье писателя М. Хераскова воспитывалась юная Анна Евдокимовна Карамышева (о ее судьбе будет подробно говориться далее, в главе «Две женщины»). Романы казались столь опасными для нравственности, что когда в доме Хераскова говорили о них (а романы тогда были такие невинные, такие скучные, такие нравственные!)[42], то Карамышеву, уже замужнюю женщину, просто выставляли из комнаты! Это — 70-е годы XVIII века. Так было в семье, ориентированной на патриархальный уклад. Но мать Карамзина уже в это время читала и давала читать сыну те модные романы, которые через десять лет наводнили большинство дамских библиотек[43]. Романы эти тоже наивны, но впоследствии Карамзин скажет, что человек, который плачет над судьбой героя, не будет равнодушен к несчастьям другого человека. В наивных, смешных уже в эпоху Пушкина книгах сквозила гуманная мысль, и они действовали, может быть, лучше, чем нравственные уроки, излагаемые в форме прямых наставлений.
Пройдет еще немного времени, и Татьяна Ларина — девушка 1820-х годов — появится перед читателем «с французской книжкою в руках, с печальной думою в очах». Пушкинская героиня живет в мире литературы:
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит…
Барышня 1820-х годов, провинциальная барышня, живущая где-то около Пскова, перечувствует, передумает то, что чувствуют и думают герои лучших литературных произведений. Недаром Пушкин скажет о Татьяне:
… себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть…
Создается другой тип человека, другой тип женщины. Это очень хорошо показал Ф. С. Рокотов на одном из первых романтических портретов — портрете А. П. Струйской. Вспомним стихи Николая Заболоцкого, который по поводу этого портрета писал:
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Соединены; двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг,
Безумной нежности припадок,
Предвосхищены; смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
А еще через несколько лет мы увидим, что молодая женщина, девушка окажутся порой способными на то, на что мужчины, связанные с государственной жизнью и службой, смелые мужчины, которые погибают на редутах, неспособны.
Когда на Сенатской площади картечь разгромила каре декабристов, случилось, пожалуй, самое страшное. Не аресты и не ссылки оказались страшны. Моральное разрушение человека происходило в петербургских дворцах, где вчерашние друзья декабристов спешили засвидетельствовать лояльность власти нового императора, пока в снегах Сибири несли свой крест их недавние приятели и близкие родственники. (У редкого из тех, кто принимал участие в петербургских парадах или балах в Зимнем дворце, не было брата, родственника, друга-однополчанина в сибирских казематах!) Сосланные жили в Сибири в ужасных условиях, но им не надо было бояться: самое страшное уже свершилось. А те, в Петербурге, которые вчера еще вели с сегодняшними ссыльными свободолюбивые разговоры и которые теперь знали, что только случайность их защищает, что в минуту все может измениться и тот, кто сидит в своем петербургском кабинете, может оказаться в кандалах на каторге, — вот те испугались. Десять лет испуга — и общество деградирует: мужчины начнут бояться, появится совершенно другой человек — «зажатый» человек николаевской эпохи. Позже M. E. Салтыков-Щедрин расскажет о том, как его герою снится, что он спит и что у него на голове выстроена пирамида из людей в мундирах. Эта пирамида раздавила ему голову, голова его стала плоской…