Вера Проскурина - Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II
В последние годы своего царствования, словно устав от политического использования амазонской метафорики, Екатерина неожиданно возвращается к своему раннему опыту — вспоминает знаменитые маскарады Елизаветы Петровны с «гендерным» переодеванием. В конце 1780-х Екатерина особенно сильно увлечена театром и историей, она не только сочиняет в жанре «исторических представлений» («Историческое представление из жизни Рюрика», 1786, «Начальное управление Олега», 1786), но и активно занимается постановочной деятельностью. Для театра «Эрмитаж» поклонник Екатерины и ее близкий друг, остроумный граф де Сегюр сочиняет французскую комедию на модный в то время сюжет «перемены пола» — «Криспин-Дуэнья» («Crispin Duègne»). Слуга Криспин, по заданию своего господина, переодевается в женщину и ловко разыгрывает роль дуэньи у Генриетты, возлюбленной этого господина{119}. Пьеса имела большой успех у зрителей.
Неожиданно в 1790 году Екатерина сама организовывает маскарад-представление с использованием старого приема. 25 октября 1790 года А.В. Храповицкий заносит в свои «Памятные записки»: «Сказано по секрету, что намерены в Эрмитаже сделать сюрприз: переодеть мужчин в женское, а женщин в мужское платье»{120}. Эпоха Елизаветы становится уже далекой и безопасной историей, красочным зрелищем, которое тоже можно разыграть «в лицах».
Сохранилось распоряжение об этом придворном маскараде, набросанное самой Екатериной. По-хозяйски деловое, со сметой количества платьев, оно обрисовывает главный сюжет предприятия: «Мне пришла очень забавная мысль. Нужно устроить в Эрмитаже бал, как вчерашний, но чтобы общество было меньше и более избранное. <…> Дамам нужно приказать быть в домашних платьях, без фижм и без большого убора на головах. <…> После нескольких танцев, гофмаршал возьмет за руку великую княгиню, скрипач пойдет перед ними, и он пройдет по всем комнатам до той, которая находится перед театром. В этой зале все занавеси на окнах будут спущены, в особенности те, которые выходят в переднюю, чтоб не видали там происходящего. В зале этой будут с одной стороны четыре лавки маскарадных одежд; с одной стороны для мужчин, с другой для дам. Французские актеры будут изображать торговцев и торговок; они в долг отпустят мужчинам женское, а дамам мужское платье. На лавках с мужским платьем нужно приделать наверху вывеску: “лавка дамского платья”; а на лавках с дамским платьем, нужно наверху приделать вывеску: “лавка мужского платья”. Перед залой поместите объявление: “Здесь даровой маскарад, и маскарадные одежды в кредит; по правую руку для дам, по левую для мужчин”»{121}.
В маскараде участвовали 94 человека (судя по заготовленным платьям в стиле «des premiers ministres de l’Egypte» — для быстроты переодевания){122}. Сама императрица примеряла костюм — и одобрила его. Вероятно, маскарадные одежды не уродовали участников — театральность представления исключала садистический подтекст «гендерного» маскарада времен Елизаветы. Храповицкий описывает события: «В Эрмитаже бал и ужин, потом открылись наши лавки, надели платье и начался маскарад; все были очень веселы»{123}.
Маскарад с переодеванием был разыгран как театральное представление — приглашены были помимо придворного окружения императрицы настоящие актеры, все участники должны были действовать «по сценарию». Показательно было и то, что переодевание происходило в комнате, «которая находится перед театром». Императрица выступала в роли театрального постановщика, своей властью она превращала играющих приближенных (в числе участников был и великий принц Павел Петрович) в послушных актеров, осуществляющих нужное ей представление[20].
Однако политическое содержание этого «гендерного» маскарада оказывалось начисто вытеснено зрелищностью. Маскарад должен был отсылать и к не стершейся еще в памяти эпохе Елизаветы, и к временам далеким — египетским. Родившаяся в маскарадных забавах политическая стратегия теперь превращалась в анахронистическое «историческое представление», одну из пьес, разыгранных на подмостках имперского театра.
Глава вторая.
МИФ ОБ АСТРЕЕ И РУССКИЙ ПРЕСТОЛ
Между стихами Од нет лучше да Поем,
За тем, что род сей полн гадательных Емблем…
В. Петров. К Великой Государыне Екатерине Второй. Самодержице ВсероссийскойАстрея во странах Российских водворилась…
А.П. Сумароков. Хор ко Златому векуМифология и история
В отличие от легко поддающихся расшифровке и наиболее распространенных титулов Екатерины — «Минерва», «Паллада», «Семирамида» — титул «Астреи» нуждается как в дополнительных разъяснениях его общей семантики, так и в исследовании политико-идеологических контекстов, вызванных его употреблением. Уподобление русской царицы Астрее казалось очередной комплиментарной аллегорией, воспринималось в одном ряду с упомянутыми выше риторическим клише и не привлекало особого внимания ученых{124}. Показательно, что знаток литературы XVIII века (и в первую очередь ее знаковой стороны) Ю.М. Лотман лишь мимоходом упомянул это имя-символ в ряду других. Говоря о правительственной идеологии Екатерины и отмечая ее двойственный характер, Лотман замечал: «С одной стороны, она “Минерва”, “Астрея”, “богоподобная царица”, с другой — человек на престоле»{125}. Между тем титул Астреи занимал особое место в системе аллегорий власти и обладал взрывным политическим содержанием, отнюдь не сводившимся к шаблонной аллегорике. В отличие, скажем, от «богини мудрости» Минервы, отсылка к Астрее всегда влекла за собой контекст мифа в целом, весь набор его мотивов, плотно скрепленных между собой. Имя-титул и в последующей своей истории не утратило связи с мифом, а потому оказалось способным не просто механически воспроизводиться, но и воздействовать на тот культурный контекст, в котором оно возникало.
Определяющей в интерпретации Астреи оказалась четвертая эклога Вергилия{126}. После Вергилия классическое предание о Деве Астрее сделалось неотъемлемым элементом имперской символики, обнаруживая себя в поэзии, в искусстве, даже в сценариях и оформлении торжественных королевских выездов{127}.
Среди прославивших Вергилия «Буколик» (39–41 гг. до н.э.) особенно знаменательной была четвертая эклога, трактующая предсказания сивиллы о скором конце старого времени, о грядущем царстве Сатурна, о наступлении золотого века. Картина, нарисованная четвертой эклогой, позднее сделается архетипической для изображения золотого века как в поэзии, так и в живописи. С наступлением новых времен воцарится, по мысли поэта, новое «племя» людей, связанных с поэзией («Уже Аполлон твой над миром владыка»{128}). Невозделанная земля станет приносить колосья, лозы — виноград, а дуб засочится медом. Людской труд будет не нужен, ибо «все всюду земля обеспечит»{129}. Люди познают, что та кое добродетель и справедливость: идея суда и законности повсеместно присутствует в тексте эклоги. Сохранятся и войны, но они будут успешны и великолепны — заданная здесь милитаристская парадигма также окажется актуальна в дальнейшей исторической перспективе.
Вергилий, описывая грядущее наступление золотого века, связывал его приход с появлением Девы (Астреи) и рождением младенца — божественного отрока{130}:
Круг последний настал по вещанью пророчииы Кумской,
Сызнова ныне времен зачинается строй величавый,
Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.
Снова с высоких небес посылается новое племя.
К новорожденному будь благосклонна, с которым на смену
Роду железному род золотой по земле расселится{131}.
Сыну Девы предлагается серьезная программа воспитания — от познания мира и «деяний отцов» до культивирования в нем тонких идей и чувствований. Финал эклоги, повествующий о матери, лелеющей ребенка, предвосхищал христианскую традицию изображения Богоматери с младенцем Христом; однако, в соответствии со своим временем, Вергилий поместил идиллическую картину в эпикурейский контекст:
Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться, —
Десять месяцев ей принесли страданий немало.
Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки.
Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня{132}.
Профетические строки Вергилия о некоторых глобальных симптомах пришествия Сатурнова времени — о погибели Змеи, о стадах, пасущихся в безопасности ото львов, о разлитии правды по всему миру — позднее легко интерпретировались в свете актуальных политических или военных задач европейских монархов. Политический мистицизм, однако, не был исключительно позднейшим «привнесением» в эту буколическую аллегорию. Непосредственным поводом к написанию Вергилием четвертой эклоги послужили два политических бракосочетания (брак Антония с сестрой императора Октавиана и самого Октавиана со Скрибонией). От этих двух союзов ожидались сыновья, которые должны были укрепить мир после едва подавленного мятежа против Октавиана, организованного братом Антония{133}.