Том Уилкинсон - Люди и кирпичи. 10 архитектурных сооружений, которые изменили мир
Процветал и феминизм. Революционерки вроде Александры Коллонтай, впоследствии ставшей советским послом в Норвегии и первой в мире женщиной-послом, доказывали, что при коммунизме традиционные семейные и гендерные роли отомрут, воспитание детей будет поручено коллективу, а любовь станет свободной. Эти идеи нашли отражение и в архитектуре: молодые визионеры, называвшие себя конструктивистами, проектировали (не строили – в послереволюционный период для воплощения проектов в жизнь не хватало средств и возможностей) здания, служившие проводниками идей коммунального труда и быта. Самым знаменитым из таких проектов был Памятник Третьему интернационалу Владимира Татлина – гигантская накрененная башня из высокотехнологичных стекла и металла, в которой должны были располагаться медленно вращающиеся конференц-залы. Оставшаяся на бумаге, башня должна была устремляться вершиной в светлое будущее, в отличие от неподвижной, закрепляющей статус-кво Эйфелевой башни, антагонисткой которой она выступала.
В последующие годы конструктивисты все же сумели воплотить немалую часть своих проектов – даже во время первой сталинской пятилетки. Образцом позднего конструктивизма стал построенный в 1930 году по проекту Моисея Гинзбурга знаменитый Дом Наркомфина в Москве, задуманный как коммуна, «социальный конденсатор», средство преобразования общества путем перекомпоновки и перемешивания его представителей. Ему отводилась роль прототипа для всей последующей советской застройки, однако на деле жилье в этот период почти не строилось. Партия делала куда больший упор на индустриализацию, и большинство горожан по-прежнему ютились в грязных комнатушках уплотненного наследия царской эпохи. Разительно выделявшаяся на этом фоне снежно-белая громадина Гинзбурга была навеяна идеями европейских модернистов вроде Корбюзье и индустриальной эстетикой, которая в 1920-х – начале 1930-х вошла в моду и в России, однако Гинзбург хотел, чтобы новаторские формы украсили собой социалистическую утопию, а не только виллы богатых промышленников. Проект Дома Наркомфина предусматривал общую кухню и столовую, спортивный и читальный залы, детский сад и общие прачечные – пока все вполне по Фурье. Предполагалось, что при коммунизме в индивидуальных ячейках люди будут только ночевать, а всем остальным занятиям – и труду, и отдыху – предаваться сообща. Революция, таким образом, освобождала от оков даже интимную жизнь.
Однако конструктивисты (подгоняя свои представления под волю партии, уже отошедшей от романтического идеализма 1920-х) понимали, что людей нельзя в одночасье заставить жить по новым правилам. Чтобы облегчить переход, в Доме Наркомфина планировались разные типы жилых ячеек – от традиционных квартир до общежитских спален. Из 200 потенциальных жильцов, «запущенных» в дом в виде буржуазных нуклеарных семей, предполагалось «на выходе» получить новеньких, с иголочки, коммунистов: Дом представлялся производственной линией, где будет создаваться новый человек, а не просто «машиной для жилья», как в диаметрально противоположной промышленной метафоре Корбюзье. Перевоспитание было органично вписано в саму структуру здания – причем перевоспитание не абстрактное, как на заводе «Руж» Форда и Кана, а в определенном, коммунистическом, ключе. Однако, несмотря на фурьеристские черты, от фордистского подхода к домашнему быту в Доме Наркомфина тоже кое-что имелось: и там, и там стремились искоренить личную жизнь – будь то патерналистским надзором, как у социологического отдела Форда, или минимизацией личного пространства в здании Гинзбурга – с целью гармонизировать быт и труд, объединив их в оптимально продуктивный союз.
Утопии не суждено было претвориться в жизнь. Когда строительство Дома Наркомфина завершилось, Сталин уже начал загонять мысль и творчество в жесткие рамки, навязывая собственные глубоко консервативные взгляды. В том же году он распустил Женотдел – женскую секцию партии, тем самым покончив с попыткой переосмысления гендерных ролей. Модернистскую архитектуру отец народов тоже не жаловал – помпезная классика была ему куда милее футуристических лабораторий, выращивающих новую жизнь. Иностранные специалисты оказались в опале, и Эрнст Май с Маргарете Шютте-Лихоцки, бежавшие из фашистского Франкфурта помогать строить новую Россию вместе с другими «левыми» немцами, были вынуждены покинуть страну. Многим советским модернистам повезло меньше – их ждала «перековка» (и то в лучшем случае). Дом Наркомфина стал первой ласточкой, которой железной рукой свернули шею. Вскоре после завершения постройки один из партийных начальников потребовал возвести на крыше личный пентхаус – как раз там, где предполагалась общественная терраса, и архитекторам пришлось отказаться от потерпевшего фиаско социального эксперимента. Дальнейшие жилищные проекты выполнялись в угоду ретроградным сталинским взглядам, и утопический коммунизм был забыт на долгие десятилетия.
Однако после многолетнего забвения он возродился опять – в дивном новом мире хрущевской оттепели после смерти Сталина в 1953 году. Похороненные в 1930-х концепции ненадолго ожили, и конструктивизм получил переосмысление: из контрреволюционного «формализма» он превратился в исконно советское социалистическое направление искусства, которым можно было (хотя и осторожно) гордиться. Комитет жильцов ветшающего Дома Наркомфина, общественные помещения которого приспосабливались под другие нужды, обратился с просьбой вернуться к первоначальному замыслу. Просьба удовлетворена не была, но какое-то время фурьеристские идеи совместной готовки, стирки и присмотра за детьми носились в воздухе. Между 1957 и 1959 годами была разработана серия типовых домов в рамках ускоренной программы жилищного строительства, позволявшей переселить миллионы граждан в чистые новые квартиры. Программа предусматривала как частные, так и общественные кухни: приверженцы объединения работы и быта в духе позднего фордизма боролись за главенство в советской архитектуре с последователями коммунальных принципов Фурье. Одни утверждали, что советским гражданам необходимы благоустроенные частные дома, демонстрирующие торжество коммунистического потребления, другие – что социалистическим принципам гораздо больше отвечают общежития с помещениями для совместных занятий. Предлагалось также сочетание обоих принципов, согласно которому товары потребления будут находиться в государственной собственности и браться домохозяевами напрокат.
В конце концов спор выиграли фордисты и тем самым подложили бомбу замедленного действия под экономику СССР, не выдержавшую американских объемов потребления. И все же одно время было похоже, что мечты сбываются, – в соблазнительную эпоху «красного изобилия», как назвал английский писатель Фрэнсис Спаффорд тот недолгий период, когда СССР вроде бы опережал капиталистический Запад. Сегодня, когда еще свежи воспоминания о бесславном распаде советской империи, мы забываем, что был момент – между запуском спутника в 1957 году и Кубинским ракетным кризисом 1962 года, – когда казалось, что победа в холодной войне может остаться за СССР. Советы догнали и перегнали Запад по части технологических достижений, опередив его в космической гонке (Юрий Гагарин вышел на орбиту в 1961 году) и в экономике, растущей быстрее всех остальных, за исключением японской; они выпускали невероятное количество инженеров и ученых, а также лидировали в области кибернетики в стремлении – так и не осуществившемся – компьютеризировать плановую экономику. Хрущев понимал, что советский народ, измученный войнами, голодом и жестким идеологическим прессингом, ждет от него конкретики в картине светлого будущего – не туманной коммунистической утопии, а удовлетворения вполне определенных нужд и желаний. Годом окончательного торжества над Америкой был опрометчиво назначен 1980-й. Через 20 лет из рога коммунистического изобилия посыплются, как описывал Спаффорд, «“жигули”, своей спокойной мощью способные посрамить “порше”, “лады”, что мурлычут тише “роллс-ройсов”, “Волги”, дверцы которых захлопываются с тяжелой завершенностью, вызывающей у “мерседес-бенца” бессильную зависть»{156}.
Народ верил – и не без оснований. Простые советские люди приобщались к невиданным материальным благам и комфорту. Полки магазинов ломились, прохожие на улицах щеголяли яркой новой одеждой. Но партия – прекрасно осведомленная о несостоятельности трещащей по швам порочной экономической системы, – знала, что хрущевская программа неосуществима. В 1964 году Хрущева сместили, обещания были официально похоронены, однако остались жить в сознании советских граждан, постепенно подтачивая веру в партию. Так что же надоумило Хрущева дать это абсурдное обещание о «коммунизме через 20 лет»? Кровавая сталинская эпоха давила на него тяжким грузом, и, похоже, он искренне хотел загладить вину, приближая обещанное коммунизмом счастье. Однако международной политической общественности это обещание предназначалось не в меньше степени, чем собственным гражданам.