Том Уилкинсон - Люди и кирпичи. 10 архитектурных сооружений, которые изменили мир
Правда, сам Сенека при этом жил в роскоши. Неудивительно, что Нерон его невзлюбил, тогда как в Средневековье Сенеку, напротив, превозносили, словно языческого божка. Скромность была тогда в чести, сегодня же она снова отошла на второй план, погубленная возрожденной в XV веке концепцией magnificenza – великолепия, которую продвигали карманные философы заказчиков роскошных палаццо. Гораздо убедительнее в наши дни выглядит порицание расточительства как напрасной траты. В частности, траты ресурсов, что особенно актуально в наш век сверхналогов на поставки энергии и добычу полезных ископаемых. А еще траты времени и сил строителей, которых можно было бы занять на других объектах (к этому я еще вернусь). Нельзя забывать и о расточительности финансовой, особенно если заказчик не частное лицо. Строительство Версаля, например, считается одной из причин экономического упадка Франции в XVIII веке, а громадный дворец Чаушеску в Бухаресте сильно истощил кошельки граждан социалистической Румынии.
За упреками в расточительстве обычно следуют обвинения в безвкусице. На первый взгляд, претензия куда менее серьезная, однако под ней зачастую скрывается достаточно весомое обвинение, призванное поставить на место тех, кто нарушает витрувианский принцип благообразия и поступает «не по чину». Призывы к христианскому смирению, нашедшие отражение в законах, регулирующих потребление предметов роскоши, должны были обеспечить равновесие в обществе, и именно поэтому сегодня мы громче смеемся над показной роскошью особняков, отгроханных футболистами, чем над не менее безвкусными интерьерами Букингемского дворца.
И наконец, расточительность становилась объектом критики как повод для социальных взрывов. Сократ в «Государстве» Платона предупреждал, что ненасытное стяжательство неизбежно ведет к территориальной войне, во избежание которой все граждане идеального государства должны обитать в скромных жилищах, построенных собственными руками. Взрывоопасным следствием показной роскоши считалась и зависть, ведущая к кражам или еще чему похуже. Свой знаменитый манифест «К архитектуре» Ле Корбюзье в 1923 году заканчивал предостережением: «Архитектура или революция!» На самом деле угроза представляла собой маркетинговый ход: Ле Корбюзье подразумевал, что правительству следует уравнять условия, улучшив жилищные условия граждан, иначе придется подавлять бунт.
В XVIII веке английский мыслитель Бернард Мандевиль в противопоставление этим взглядам написал «Басню о пчелах», прославляющую потребительскую доктрину «частных пороков – общественных выгод», обозначенную в подзаголовке басни. Он представил человеческое общество в виде огромного улья, объединенного утолением таких страстей, как алчность, гордыня и жажда роскоши: «Пороком улей был снедаем, но в целом он являлся раем». Что же произойдет, если общество решит начать честную жизнь?
Куда ни глянь – не то, что было:
Торговлю честность погубила,
Осталась уйма пчел без дел,
И улей быстро опустел.
Нет богачей, пропали моты,
Что деньги тратили без счета;
Занятья где теперь найдут
Все те, кто продавал свой труд?
Конец закупкам и заказам –
И производство гибнет разом;
Везде теперь один ответ:
«Нет сбыта – и работы нет».
На землю пали даже цены;
Сдают внаем дворцы, чьи стены
Само искусство возвело…
Без дела плотник, камнерез –
На их работу спрос исчез;
Пришло в упадок, захирело
Градостроительное дело;
И живописца дивный труд
Уж никому не нужен тут{48}.
Сегодня ту же песню – пусть и не такую складную – поют неолибералы. Своим стремлением сбросить архитектурное рубище (равенство вовсе не означает, что все должны жить в пещерах) они вызывают у меня симпатию, но, пока не настал тот благословенный день, когда все дома покроются золотом (или хотя бы золотой пылью), напрашивается резонный ответ Мандевилю: что проку от растущей славы архитектора для жителей трущоб? И неужели строителей в самом деле больше нечем занять, кроме как сооружением подземных автомобильных музеев для олигархов Челси, особенно когда вокруг полно людей без крыши над головой? В развивающихся странах этот контраст особенно резок: в частности, вопиюще пошлый дом индийского миллиардера Мукеша Амбани в Мумбаи был возведен на приобретенном сомнительными путями участке, который изначально предназначался для строительства образовательного учреждения для детей малоимущих. Этот дом оценивается в миллиард долларов – в стране, где 68,7 % населения живет меньше чем на два доллара в день{49}.
Но с точки зрения диалектики, возможно, у расточительности есть и положительная сторона – если она вызывает несогласие. Поскольку дом Амбани возможен лишь в обстановке социального неравенства, он выпячивает это неравенство сверх меры: 173-метровая башня торчит посреди города, словно бельмо в глазу. И поскольку она, несомненно, раздражает тех, кто не живет в особняках, раздражение и гнев этот, скорее, выльется на владельцев заметных особняков, чем на богатых обитателей закрытых коттеджных поселков, хранящих деньги в швейцарских банках. Правые склонны недооценивать «политику зависти» (термин, популяризированный в 1990-х американским журналистом Дугом Бандоу, которому в 2005 году пришлось уволиться из либертарианского Института Катона за получение взяток), однако что плохого в том, что трущобная шпана завидует миллиардерам Амбани? Зависть – первый шаг к действию, поэтому и заставляет богачей нервничать.
Дом Нерона с его вращающимися комнатами и системой орошения благовониями наверняка производил на современников такое же впечатление, как аляповатый дворец Чаушеску и особняк Амбани. И хотя Светония и Тацита можно заподозрить в художественном преувеличении, продиктованном политической неприязнью к Нерону, их описания отчасти подтверждаются недавними археологическими исследованиями. Дворцовая территория занимала от 40 до 120 га, захватывая значительную часть городского центра, а посреди парка имелось большое прямоугольное озеро, окруженное колоннадой и выходящими на него павильонами и виллами. Самая крупная из сохранившихся построек насчитывает около 150 комнат, включая увенчанный куполом восьмиугольный зал, который вполне может быть тем самым вращающимся обеденным залом, о котором писал Светоний. Изначально его стены были облицованы редкими породами мрамора, а своды покрыты золотыми пластинами и стеклянной мозаикой – еще одно новшество, придуманное архитектором, – но сейчас перед нами лишь кирпичная кладка и бетонное основание, и даже гротескные росписи поблекли под воздействием солнца и дыхания туристов.
Сейчас это кажется прозаичным, но сохранившееся здание – прекрасный образец «бетонной революции», периода архитектурных и инженерных прорывов, совпавшего с правлением Нерона. И хотя бетон кажется нам исключительно современным материалом, его древний аналог под названием «пуццолан» уже использовался во времена Витрувия, почти за столетие до постройки Золотого дома. Витрувий упоминает этот материал как чудо природы, однако ему явно больше по душе традиционная техника балочных перекрытий (антаблемент), которая использовалась в древних храмах вроде Парфенона. Возможно, традиционализм Витрувия объясняется тем, что он служил первому римскому императору Августу, который хотел выглядеть продолжателем традиций республики в том числе и в зодчестве. Однако в I веке нашей эры инженеры, претворявшие в жизнь амбициозные нероновские проекты, все больше полагались на бетон. В результате появлялись совершенно новые формы и новое понимание архитектурного пространства (а может, так кажется на современный взгляд, поскольку само понятие архитектурного пространства достаточно молодо). Прямоугольные очертания прежних антаблементных построек, ведущих начало от древнегреческих образцов, сменились более плавными линиями сводчатых и купольных пространств самых разных форм и объемов, воздействующих на шествующего по ним человека на интуитивном уровне, которые в конечном итоге подарили нам вершину римского бетонного зодчества – Пантеон.
Вопреки обыкновению до нас дошли имена архитекторов, строивших Золотой дом: «…было выполнено под наблюдением и по планам Севера и Целера, наделенных изобретательностью и смелостью в попытках посредством искусства добиться того, в чем отказала природа»{50}. Тацит не конкретизирует, в чем именно состоит противоречие их замысла природе. Может быть, подразумевается превращение города в загородную местность, а может быть, такое новшество, как восьмиугольные покои, которое витрувианцу тоже показалось бы противоестественным. Помещение ведет со зрителем архитектурную игру: опоры и перекрытия, обрамляющие входы, нарушают все законы антаблемента, выглядя слишком тонкими и хрупкими для массивного бетонного купола. На самом же деле купол опирается не на них, а на невидимые глазу опоры. Однако благодаря хрупкому антаблементу и купол кажется легче, чем на самом деле, – он словно парит над головой, усиливая тем самым психологическое воздействие пространства.