Линда Грант - Все еще здесь
Но что же наша жизнь вместе? Неужели это все обман? Пикники, шутки, поездки в отпуск, долгие ночные разговоры о детях, понимание друг друга с полуслова — все, что отличает семью от случайной связи, что выражается одним коротким и безбрежно глубоким словом — близость?
Нет. Наверное, не обман. Все это было. По-настоящему. Но теперь умерло.
Осталась только скорбь.
Мы возвращаемся в отель. Она держит меня за руку. Вечер жаркий, душный. Чувствую я себя, как перед боем — то же нервное напряжение, тот же страх. Не понимаю, смогу ли я и дальше ее любить. Сейчас, кажется, я ее ненавижу. И ее, и самого себя. Случилось что-то ужасное, все пошло наперекосяк, и помоги мне Бог, если я знаю, что делать дальше.
Алике
Однажды в Нью-Йорке я познакомилась с женщиной, которая коллекционировала старинные пишущие машинки. Она как раз купила машинку, произведенную, как гласила гравировка с нижней стороны, в 1942 году в Германии.
— Как вы думаете, — спросила она у меня, — что за бумаги на ней печатались? Что мне лучше всего с ней сделать?
И я ответила:
— Вставьте лист и напечатайте: «Мы все еще здесь».
Поезд несет меня в Германию. По железному пути, под перестук колес. Как ни барахтаешься, рано или поздно приходится сдаться: вот я и еду в Германию, по следам матери-эмигрантки. Не первый раз я окажусь в этой стране: здесь проходили две академические конференции, одна из прошлой жизни, другая — из настоящей: на одну меня пригласили как социолога, на другую — как собирательницу средств для воскрешения былого, но никогда еще я не ехала сюда поездом. Как мама — только в обратную сторону. Путешествие в прошлое проходит с комфортом, в купе первого класса. В вагоне-ресторане я ем отбивную и картофельный салат, мне подают рейнское вино. У меня есть все, что мне нужно, а за окном мелькают сельские пейзажи, холмы, долины, лошади, коровы, овцы, фермы, поля. Никогда не умела описывать сельские пейзажи — даже по-английски, не говоря уж о любом другом языке. С собою у меня немецкая грамматика и словарь. Я говорю по-немецки: учила немецкий в школе, несколько раз с тех пор его использовала, начав новую карьеру, кончила языковой курс в «Берлиц». Вертятся колеса, и каждый поворот приближает меня к Германии.
Поезд раскачивается и подскакивает на стрелках, пассажиры качаются туда-сюда, словно спички в коробке. Нет смысла плыть против течения: все, что ты можешь — держаться крепче, приготовившись к неожиданным толчкам и скачкам. Подчиниться. Подчиниться своей задаче — найти эту Марианну Кеппен, выяснить, кто она и какое имеет к нам отношение. Подчиниться правде — мне суждено остаться одинокой, и с этим придется смириться. Смириться с тем, что отныне и навеки в моей жизни поселится пустота. И я думаю о том, как разговаривать с этой неизвестной Марианной, кто она такая и чего хочет; и, по совести сказать, после этих нескольких недель в Ливерпуле едва ли что-нибудь сможет меня удивить. Казалось бы, смерть родителей — событие печальное, но не таящее в себе никаких сюрпризов. Мама умерла, ты оплакала ее и можешь спокойно жить своей жизнью. Не тут-то было — тут и начинается самое интересное. Кто появится на похоронах? Что таится в завещании? Можно всю жизнь прожить и так и не узнать, какие еще пакости готовит тебе судьба.
Я думаю о семьях — о семье родителей, брата, кузена Питера — и понимаю, что, каких бы надежд ни преисполнялись мы в начале жизни, каким бы идеализмом себя ни тешили, как бы ни твердили: «Нет, у нас-то все будет иначе!» — к концу все мы приходим одинаковыми: потрепанными, разочарованными, безнадежно слепыми к себе и собственным недостаткам, ибо, если бы у нас хоть на секунду открылись глаза, если бы мы поняли, насколько не умеем быть собой, мы бы, наверное, этого просто не пережили. С постели встать не смогли бы, не говоря уж о том, чтобы сохранить брак. Кто я такая, в конце концов, чтобы ждать от судьбы подарков? Мне никто ничего не обещал — так что нет причин жаловаться. Остается стиснуть зубы и жить. Пробовать то, пробовать это. Впрочем, вариантов не так уж много — и с каждым днем остается все меньше. Невеселая перспектива? Возможно. Но ничего иного не может предложить моя обретенная с возрастом мудрость. Не странно ли, что секрет среднего возраста сводится к заученной в детстве молитве: Господи, дай мне силы изменить то, что я могу изменить, и мудрость принять то, чего изменить невозможно. Штамп, конечно. Вся наша жизнь — сплошные штампы. Думаете, мне это нравится? Думаете, меня это не злит? Может, думаете, кто-то из нас на это подписался? Что до меня — я точно не подписывалась.
Отель «Кемпински» — пример того, что я называю «пирожной архитектурой». Этакий белоснежный барочный торт, выстроенный в начале восемнадцатого столетия любовницей короля по имени Август Сильный, в 1945 году разрушенный и сожженный Советской армией, сорок лет коммунистического правления простоявший неприглядными руинами у дороги, а после того, что здесь называется «воссоединением», восстановленный и превращенный в отель. Едва зарегистрировавшись здесь, я получила факс: думала, что от Сэма, но, к величайшему моему удивлению, факс оказался от Джозефа Шилдса. У него образовалось окно в несколько дней, как я посмотрю на то, чтобы он ко мне присоединился? Он поговорил с моим братом, тот сказал, что я возражать не буду, но если я…
Что бы это значило?
Ни слова, ни намека. Ни единого ключа к его целям. Он не желает облегчать мне задачу, остается только пуститься по волнам воображения. Что ему здесь понадобилось и, ради всего святого, что понадобилось ему рядом со мной? Удивительно, необъяснимо. Мне остается только набить и отправить два слова: «Конечно, приезжай». А час спустя, когда я уже распаковала вещи, приняла душ и обновила макияж, приходит новый факс: время прилета, подтверждение, что он заказал номер в этом же отеле. Надеется, я не сочту его чересчур настойчивым.
Настойчивым? Мысли о нем врываются в мой мозг беспощадными завоевателями — и я сдаюсь без боя.
Я выхожу из отеля и иду в Дрезденскую галерею, куда мои дедушка и бабушка, добропорядочные немецкие граждане, ходили наслаждаться культурой. Останавливаюсь перед «Браком в Кане Галилейской» Веронезе — не тем, что в Лувре, это другой вариант. Гости, жених и невеста сидят вокруг стола в классическом зале, и слуги сбиваются с ног, разнося блюда с крохотными порциями. Очевидно, Веронезе плохо представлял себе, что такое еврейская свадьба. Превратить воду в вино, говорите? А как насчет превратить четыре смены блюд в восемь? Мать жениха (а может, невесты) — женщина очень внушительная: массивная голова, огромные босые ножищи, короткие седые волосы; говорят, Веронезе собрал на картине всех тогдашних знаменитостей, разодетых по последней моде, — хотелось бы знать, кто была эта старая леди. Иисус сидит, как обычно, в центре, и, как часто бывает с центром картин, взгляд не останавливается на его лице, а как бы обтекает его и скользит влево (от него — вправо); и там вы вдруг замечаете нечто такое, что останавливает на себе взгляд и заставляет, почувствовав себя одним из гостей, мысленно спросить, заметил ли это кто-нибудь еще. Там женщина, и она смотрит куда-то. На кого смотрит? На жениха. А он погружен в беседу с девушкой по левую сторону от себя, очевидно невестой, прелестным хрупким созданием с жемчугами в волосах, — чудной девушкой, просто Джулией Робертс того времени. Вы возвращаетесь взглядом к той, первой женщине. Должно быть, на свадьбе она — подружка невесты. Она далеко не так молода, да и не слишком красива — с невестой и сравнить нельзя; и во взгляде ее, устремленном на недоступного жениха, — тоска, ревность и желание. Вы снова переводите взгляд на Иисуса и понимаете, что его никто не замечает, до него никому нет дела, даже слугам — они явно больше интересуются друг другом. Вода превратилась в вино — ну и что? Кому нужны эти фокусы? Если Иисус действительно любит людей, что ему стоит превратить дурнушку в красавицу, избавить ее от жизни, обреченной на одиночество? Вот это было бы настоящее чудо.