Татьяна Туринская - Арифметика подлости
— Муж? — коротко поинтересовался Русниченко.
— Муж. Бывший. Правда, развод все никак не оформлю. Не хочет он развода. А я все до суда добраться не могу — стыдно нести свою беду чужим людям, заявлять во всеуслышание, что тебя бросили, предпочли другую. Знаю, что надо, да все никак не соберусь.
— А может, простишь? Ты вот меня уговариваешь к Люське вернуться, я и сам подумывал: как-никак, а практически всю жизнь рядом, так сроднились, что без крови не разодрать. Может, и ты простишь?
— Нет. Такое не прощают. Не знаю, что натворил ты, но, раз подумываешь вернуться — стало быть, не так все ужасно. У меня все намного хуже. Нет, не прощу.
— Ты любила его?
Любила ли она Генку? Она-то? Кебу? Нет, не любила. Обожала. Так обожала, что…
— Любила. Если бы не такой мороз в душе, и сейчас была бы уверена, что люблю. Все еще болит, очень болит, но любить больше не могу — нечем любить, сердца совсем не осталось, одни легкие. Ими и живу: дышать могу — и то хорошо.
— А дети есть?
— Светка, дочь…
— А он, ну, муж твой, он пытается помириться?
— Пытается. Никак не угомонится. А мне от этого еще больнее. И хотела бы простить — честно хотела бы. Но… не умею я прощать.
В горле стало больно, словно смерть сжала невидимой рукой.
— Все, Сань, не трави душу, не могу больше. Ты иди давай, тебя Люда ждет. А Валерке не говори, не надо. Слишком поздно.
Кому другому Русниченко бы не поверил. Но в Марининой искренности не сомневался. Уж больно спокойно она говорила с ним, слишком уверенно и ненаигранно просила не сообщать Чернышеву об их знакомстве.
Понял Шурик — не до Валерки ей нынче. Ей бы с болью совладать, с тоской своей управиться. Мужа подлого забыть.
Смотрел на нее, и поражался: до чего ж мужики бестолковые бывают! Разве таким женщинам изменяют? Разве предают таких? Таких только на руках носить, с утра до утра каждый ее каприз ублажаючи. Может, не настолько красива, чтобы мужики в столбняк впадали, но от нее исходил такой уют, такие флюиды, что не реагировать на них, пожалуй, мог бы только последний идиот или просто труп.
Шурик не раз ловил себя на мысли, что здорово было бы, если б они с Мариной… Но нет, у него есть Люся. Правда, спокойные дни в их семейной жизни по пальцам можно пересчитать — постоянно чего-то выясняют, без конца пытаются доказать что-то друг другу, устраивают битвы за лидерство. Однако Люська настолько своя, что без нее Русниченко вроде переставал быть собой.
Послушался Маринкиного совета, в очередной раз помирился с женой. Все бы хорошо, но периодически ловил себя на том, что вместо работы думает о Марине. Часами мог наблюдать, как за стеклянной перегородкой она вычитывает чужие тексты, беззвучно шевеля губами, как сосредоточено ее лицо, как иногда хмурит брови. Первое побуждение рассказать о ней Валерке быстро отпало. В конце концов, Чернышев сам виноват. Это он обидел Марину, а не она его. Он причинил ей боль непомерной своей гордостью. А она теперь вполне закономерно не хочет его видеть. Не навязывать же его ей против желания!
***
По большому счету, на Кебу Оленьке было наплевать. Разве что злость осталась: даже из роддома не пришел встретить, сволочь! Хоть бы одним глазком на дочку посмотрел. Отец ведь.
Впрочем, сама-то Оля не была уверена в его отцовстве. А делать генетический анализ, во-первых, дорого, во-вторых — просто глупо: вдруг покажет не Кебу? Проще назначить его отцом: нравится, не нравится — его проблемы.
И пусть не нравится. Зато его родители в восторге. Пока Оленька беременная ходила — встречались изредка то на их территории, то на ее. Теперь же старики приходили каждое воскресенье, с утра пораньше — Ольге так удобнее было: с утра отстрелялась с надоедливыми родственниками, а потом уж и клиентуру можно запускать.
Генкины родители ей на фиг не были нужны: сиди, выслушивай сопливые умиления:
— Ах, Оленька! Ах, Юленька! Ах, внучечка любимая, единственная!
Только за это 'единственная' она и терпела их визиты. Это была ее главная месть Маринке. Не Маринкину дочь старики своей внучкой считают — Ольгину. Значит, так и есть. И Кебе лишний раз нервы пощекотать: родители ведь наверняка ему свои песни напевают.
А замуж за него Оленька бы и сама не пошла. Что она там не видела? Это раньше дурой была. Теперь мудрой стала. На фига ей муж, если у нее есть мамочка?
Юлька росла не по дням, а по часам. К своему ужасу Оленька стала замечать в ней неславянские черты. Глазки, изначально серые, к полугоду в угольки превратились. Бровки слишком темные. Редкие волосики колечками. Как пить дать — Мамудович руку приложил. Был бы парень — оно б ничего: парню некоторые данные Мамудовича оказались бы весьма кстати. А Юльке что от такого папаши? Коренастость, некрасивость, да излишняя волосатость? Кому она на фиг нужна будет? Кто за нее копейку заплатит? Как бы самой не пришлось доплачивать за мужскую ласку. Эх…
Одно радовало: Генкины старики ничего не замечали. Сюсюкались с Юлькой, как с родной. Подарками заваливали. То платьице на вырост, то ботиночки, то еще какую-нибудь дорогущую ерундовину. А с некоторых пор в словах Ирины Станиславовны рефреном стали проскакивать намеки на завещание. Дескать, мы с дедкой не вечные, квартиру с собой на тот свет не заберем. Деньгами, мол, небогаты, зато квартиру нужно отписать единственной внученьке.
Разговоры-то разговаривать каждый умеет. А вот взять и отписать все в Оленькину пользу — наверняка слабо. Однако даже на уровне разговоров такие обещания радовали надеждой: а вдруг? Пусть однокомнатная — все равно недвижимость. Можно превратить ее в будуар: в своей квартирке жить, а в той клиентов обслуживать. Или ничего не менять, а ту хатку сдавать — копейка лишней не бывает. А то и вовсе обменять две на одну большую.
И она охотно подливала масла в огонь:
— Как несправедлива жизнь! Родную дочку отец не признает, а нагулянной фамилию подарил. Дурак! Нашел, кому верить. Уж я-то Маринку как никто знаю. Подлая баба. Я сама виновата — зачем связалась с такой? Ведь знала же, все знала! Но не думала, что она на мое замахнется. Подлецов ведь лучше в друзьях иметь, чем во врагах. А оно вон как вышло. Нагуляла где-то брюхо, да Геночку моего на себе женила. Он ведь у нас такой доверчивый…
Сказать, что Гена пожалел о содеянном — ничего не сказать.
Он ел себя поедом. С утра до ночи. Еще больше с ночи до утра.
Днем хоть так-сяк мог отвлечься от своей беды. Работа. Любимая работа. Та, о которой они с Маринкой вместе мечтали, лежа на матах в его каморке. Мальчишки, поднимающиеся на пьедестал почета — теперь это стало реальностью. Пусть пьедесталы пока еще не самые высокие, скорее игрушечные: районные, областные, зональные. Но большое родится из малого. Его профессиональные успехи только зарождаются, у него еще все будет.