Татьяна Успенская - Мать моя — колдунья или шлюха
— Что случилось с Крушей? Господи, ты совсем перевёрнутый. Ты куда идёшь? Хоронить? Идём вместе. Я помогу тебе, у меня в машине есть лопатка.
Я хочу сказать «нет», но губы мои — льдины, стукаются друг о друга, мне не подчиняются, и ноги — льдины. Как я иду, не знаю.
Последняя горсть земли падает на моего Павла. Круг замыкается — я похоронил не птицу, моего отца (Павла-человека хоронили без меня), теперь у меня есть могила, и я могу приходить к ней поговорить с Павлом.
— Вставай, пойдём. Земля — холодная, простудишься.
Я смотрю на Сашу, склонившегося ко мне, и не понимаю, чего он от меня хочет. Я собран из льдин, и они устроили перезвон.
Саша поднимает меня, прижимает к себе.
— Я куплю тебе птицу, какую захочешь, мы поедем с тобой вместе в магазин, ты выберешь.
Хочу встать на ноги, хочу идти сам.
Не надо, Саша, — кричу я, — отпусти меня скорее, а то и тебя, и тебя…
Саша не слышит, Саша прижимает меня к себе, мне в ухо стучит его сердце, и я чувствую запах. Не раскалённой железки… Бензина и пыли. Той пыли, которая поднимается от наших шагов на дороге между домом Анюты и станцией. Запах Саши, в первое мгновение чужой, в странном своём сочетании, неожиданно превращается в тепло, которое согревает.
Дома Тося подносит к моему рту ложку с чаем, ещё одну. И тут раздаётся плач ребёнка.
Я совсем забыл о существовании мальчика. Плач обиженный.
Мать берёт его на руки, и он сразу замолкает. Саша раскрывает пакеты, и на постель матери летят детские одежонки, пелёнки… Мать разворачивает ребёнка, протирает его чистой пелёнкой, мокрую бросает на пол. И — достаёт грудь.
Плоский розовый сосок. Что-то она делает с ним, и он чуть вытягивается. Ребёнок не понимает, чего от него хотят, когда мать тычет ему сосок в рот, но не проходит и трёх секунд, как он жадно хватает сосок, начинает шумно чмокать.
Никогда так не смотрела мать на меня, как на него! То же чувство в её лице, что безысходно бьётся во мне по отношению к ней и не находит выхода. Бесплатно, не заслужив, ни за что ребёнок получил то, чего я так тщетно добиваюсь от матери вот уже почти четырнадцать лет.
Я ещё не согрелся, и ноги мои ещё как ходули, и руки — чужие, но я мчусь в свою комнату, падаю на колени перед кроватью и бью, бью подушку непослушными кулаками.
Бить не получается, кулаки суетливо тычутся в пуховую суть подушки. Где мой Павел? Где тётя Шура? Где Анюта? Где все те, кто так смотрел на меня, как мать смотрит на рождённого ею мальчика?
А может быть, я — не её сын? Подкидыш?
Не подкидыш. Я похож на неё, и я знаю своего отца, я рождён ею, так же как этот сегодняшний мальчик.
На мои плечи опускаются руки.
Сколько я нахожусь в состоянии горящего факела, не знаю. Помню, мы стоим друг против друга, и я снова — в зелёной траве нашей с Павлом первой поляны.
— Курица сварилась. И картошка сварилась. Я сделала салат — морковь натёрла с капустой и яблоком. Пойдём обедать.
Такие простые слова — «обедать», «картошка»… тело, со своими не очень симпатичными отправлениями, и что-то, чему нет названия и объяснения, что-то никак не связанное с телом…
Я ведь иду за Тосей? И присутствую на обеде, который делят со мной мать, Саша и Тося.
— Кроватка рассчитана чуть ли не на пять лет, можно будет снять стенки. Новая конструкция. И из коляски для грудного можно сделать прогулочную, — говорит Саша. — Пелёнки — высокого качества, раздражения не дадут. Бельё — ситцевое и байковое. Хотя ты наверняка будешь держать сына подолгу голяком. Завтра с утра я могу пойти записать его. Как ты назовёшь его?
— Его зовут Павел. — Я жду, мать скажет сейчас: «Запиши его на мою фамилию». Она не говорит. Я удивлённо смотрю на неё.
Я ждал этих слов? В мальчике — Павел? И она любит Сашу? Хочет его фамилию для сына?
Нет, не в этом дело! Она беспамятно любит нового мальчика, и ей абсолютно всё равно, какая фамилия у него будет!
Лицо её. — сквозь туман, я не могу понять его выражения.
И вдруг она спрашивает меня:
— Ты не возражаешь против имени «Павел»? — Я молчу, и мать говорит: — Он не возражает.
Кому говорит: Тосе, Саше или мальчику? Тося встаёт не доев.
— Мне пора. Мне срочно нужно домой.
— Спасибо, — мать улыбается ей.
— Спасибо, — Саша улыбается ей.
Я иду за Тосей в коридор и подаю пальто, как Павел подавал пальто маме. Надеваю куртку.
Мы идём с Тосей по двору, а потом по Проспекту, и я несу её ранец. С этой минуты я буду делать для неё всё, что смогу. Не она для меня, я — для неё, и тогда Свет не отнимет у меня Тосю. Я буду служить ей, как служили мне Павел, тётя Шура и Анюта. Свет пощадит Тосю, потому что я не разрешу ей ничего делать для меня.
— У тебя совершенно необыкновенная мать, — голос Тоси. — Теперь я понимаю, кто ты. Понадобилось столько лет! С той минуты, как София посадила нас за один стол, по сегодняшний день я мучилась: что за тайна связана с тобой? Поняла сегодня. Твоя мать живёт не только на Земле. — Я остановился и уставился на Тосю, ожидая продолжения. — Вокруг неё словно что-то… Конечно, я не вижу этого «что-то» и не понимаю, что это может быть, но чувствую: от неё — сила. Не такая, что всё должно быть, как хочет она, а такая, которую пьёшь. Я пила её силу. Что-то со мной случилось сегодня, я словно встала на цыпочки. — Тося оборвала себя и только у самого своего подъезда сказала: — Я люблю тебя, Иов. Так сильно, как только можно любить, — и ушла, мягко прикрыв за собой дверь парадного.
3
Проспект. Ни одной машины.
Я — один посреди пространства между домами. Не иду по мостовой, я смотрюсь в мостовую. Она — зеркало. Но себя не вижу. Вижу Сашу — его светлоглазое лицо, его широкие плечи и ворот клетчатой рубашки.
Куда же делся я? Склоняюсь ниже к мостовой, изо всех сил вглядываюсь. Меня нет. Это — Саша. С улыбкой-подковой.
Я опять Саша? Почему я один в широкой колее — между домами? Кто поместил меня тут? Кто настелил зеркала вместо асфальта? Не отрываюсь — разглядываю знакомое, до мелкой родинки на щеке лицо, до морщины-скобки с левой стороны губ!
Возникает гул. Он — далеко. Машины двинулись в путь? Как поедут они по зеркалу?
Не похож гул на гул машин.
Топот ног. Гул — голосов.
Ощущение такое, что бежит очень много людей.
«Смерть предателю!» — фраза впивается в меня, жалит. Я чувствую, она имеет отношение ко мне.
Крик — раньше носителя. Вернее, носительницы.
Но вот она.
Высокая, голая, с большими грудями. Она несётся. На меня катится гул-топот ног и вал уже различаемых криков.
— Смерть предателю!
— Расплата!
— Не жить!
— Возмездие!
Немолодые женщины, девушки… десятки их, сотни? Все — голые, все очень крупные, очень высокие. И все протягивают мне… груди.