Татьяна Корсакова - Паутина чужих желаний
Вдох, выдох. Надавить на рубильник. Ну же!
Мгновение кажется, что ничего не меняется, и только потом в уши вползает жуткая в своей абсолютности тишина. Бандура больше не гудит и не пощелкивает, и монитор погас. Уже можно? Оно умерло, мое бедное тело?
Смотреть больно, и касаться своего враз посеревшего лица страшно. Воздуха не хватает, точно это меня нынешнюю, живую, отключили от бандуры, а не мое и без того безжизненное, мною же преданное тело.
А оно светится… Сияние пульсирующее, злое, волнами разливающееся от стриженой макушки до кончиков пальцев. Нет, это не оно. Светится паутина. Хоть и призрачная, но сейчас, как никогда, реальная – живая.
Смотреть на нее больно – такая яркая. И дышать совсем-совсем нечем, оттого, наверное, и туман перед глазами. Боюсь ее касаться, но заставляю себя.
Она не горячая, она холодная, могильно-ледяная. И сияние, от нее исходящее, мертвое, парализующее, высасывающее жалкие остатки сил, точно серебристым коконом оплетающее занемевшую душу.
Я не смогу… Не решусь своими руками…
Или решусь? Я же сильная, я Ева-королева, а королевы на многое способны…
Все, силы на исходе, и жизнь тоже, в голове ничего, кроме монотонной, костями воспринимаемой вибрации. Ну же!…
Призрачное плетение прочное. Паутина сопротивляется, рвется с тонким, надрывным стоном. А мне уже все равно…
Вот она, моя перевалочная станция, и туман почти привычный, почти родной.
А Вовка так и не обернулся…
* * *
Осенний Париж шумный и говорливый, рядящийся в обрывки лета, как стареющая кокетка в траченное молью манто. Я люблю французскую столицу за эту непокорность увяданию. Только здесь, в суетливом безвременье, я могу чувствовать себя хоть немного живой.
А Стэфы больше нет, вот уже два года. Она умерла во сне, без мучений, а боялась, что Господь откажется принимать ее грешную душу.
– Маменька, маменька! Вы только посмотрите, какое чудо в вещах нашей Стефании сыскалось. – Машенька целует меня в щеку, улыбается ясной своей, чуть кривоватой улыбкой, смотрит глазами цвета штормового моря, откидывая со лба непокорную прядь.
На Машенькиной ладони мое проклятье – красный камешек на тонкой цепочке. А я надеялась, что Стэфа от него избавилась…
– Мама, что это?
– Это? – Собираю волю в кулак, улыбаюсь. – Так… безделица. Выбрось ее, Машенька.
Не выбросит, по глазам вижу, что не послушается, оставит себе. Ну и пусть. Просто не стану ей рассказывать. Может, время смилостивится, потеряется безделица…
Выжженная на ладони паутина отзывается болью. Сколько лет минуло, почитай вся жизнь позади, а не вырваться никак из этого призрачного плена. Я Андрюшеньку отпустила, а кто ж меня отпустит, когда время придет?…
* * *
Туман, вязкий, как патока, невидимой паутиной липнет к коже, забивается в ноздри, мешает двигаться. А голосов не слышно – тишина такая, что звон в ушах.
Не вышло, не получилось. Зря все. И с Вовкой толком не попрощалась, ушла по-английски в призрачный туман, на свою перевалочную базу…
Здесь холодно. Та, другая Ева, оказалась права: холод и безвременье. Раньше голоса были, а сейчас – тишина. Нет, не совсем тишина, плачет кто-то. А туман с каждой секундой густеет, подсвечивая золотым, мешает искать.
Где же она?! Время на исходе.
Пальцы касаются чего-то мягкого, живого – нашла!
У нее холодная ладонь, такая, что невыносимо больно и хочется отпустить, бросить ее в этом тумане. Пусть сама, как я раньше…
Не бросаю, на ощупь продираюсь сквозь туман. Скорее бы! Нет больше моих сил…
Резная дверца приглашающе приоткрыта. Замираю в нерешительности, потому что понимаю – там, за дверцей, меня не ждет ничего, кроме боли. Та, другая, тоже замирает, ледяные пальцы сжимают мою ладонь.
– Ну же, вперед!
На мгновение резная дверца исчезает, а потом появляется вновь. Делаю шаг назад, обратно в туман. Я уже почти привыкла к его стылому холоду.
– Ева! Ева, что ты наделала?…
Голос смутно знакомый. Туман злится, наливается багрянцем, не хочет отпускать. К кому?…
– Ева-королева…
К Вовке! Там, за резной дверцей, не только боль, там он – мой единственный и любимый. А я от него по-английски…
Дверная ручка удобно ложится в ладонь, позади с надрывом стонет туман, а впереди невыносимо яркий свет. Ну! Я же королева, я сумею…
…Больно. Все болит, до последней клеточки, голова особенно. А в горле саднит и что-то мешает. Мне бы глаза открыть, да страшно. Вдруг и глазам будет больно. Не стану открывать…
– Да как же так, да что же это? – Голос знакомый: сбивчивый, срывающийся в крик. Как же ее звали, эту девочку? Ольга Владимировна… – Ведь не должен был аппарат отключиться, в нем же аккумулятор, и еще запасной генератор… Надежное все, импортное. А со знакомой вашей что? Может, ее током шандарахнуло? Дайте мне посмотреть! Да пустите же! Ой, мамочки, что будет…
От голоса боль усиливается многократно, и в носу щекотно, чихнуть хочется. Это что же со мной? Впрямь, что ли, током шандарахнуло? И почему в горле так сухо и глотать что-то мешает?… А Вовка где?
Вовка! Это ж ради него все, из-за него я вернулась. И лежу тут с закрытыми глазами, как последняя дура…
Глазам не больно. Впрочем, только им, кажется, и не больно. А вот голову повернуть… Собираю волю в кулак, поворачиваю…
Стеклянная стена, на ней блики от подмигивающей зелеными огоньками бандуры. Белый кафельный пол, на полу – я. Нет, не совсем на полу, в Вовкиных объятиях, он гладит меня по волосам, шепчет что-то на ухо. А я ничего не чувствую, и не слышу, и смотрю на него откуда-то сверху. На него и на себя… Это что же, значит, у меня получилось?…
Получилось. Вон та, настоящая Ева, в себя приходит и Вовку оттолкнуть пытается. Ну, конечно, кто ей Вовка – чужой человек! Сказать, что ли, чтобы прекратил обнимать в моем присутствии незнакомую барышню?
Сказать не получается. В горле у меня пластиковая трубка, и в носу тоже, и еще страшно подумать, в каких местах. Даже обидно, что в такой торжественный момент меня вроде как и нет…
– Ой, божечки! Да она же в себя пришла! – Надо мной склоняется медсестра. В густо подведенных глазах недоверчивое удивление. – Эй, вы меня слышите?
Зачем же так орать? Слышу, просто ответить не могу из-за трубки этой чертовой.
– Надо Валентину Иосифовичу срочно звонить и дежурному врачу. – Девочка бормочет что-то непонятное, медицинское, мечется между мной и другой Евой.
Тезке моей уже лучше, я вижу. Она теперь не лежит, а сидит, вертит головой из стороны в сторону и на призрак нисколько не похожа. Отчего-то хочется плакать. Наверное, и плачу, потому что щекам горячо и мокро.