Татьяна Булатова - Три женщины одного мужчины
– Она никакая. Сколько ей лет, ты прекрасно знаешь. Тетя Нина тебе подробно все объяснила. С отцом они не смотрятся, потому что он рыжий, а она белая. Причем белая в желтизну. По-дешевому, я бы сказала. И в глазах ни капли интеллекта. Прозрачные как стекла. Я вообще не знаю, о чем он может с ней разговаривать.
Вера сознательно скрыла от матери, что отец неоднократно просил ее встретиться с Любой – хотя бы для того, чтобы показать новой жене, что ему есть, чем гордиться. Но дочери Вильского не хотелось давать ему такой возможности. Свой отказ она ничем не мотивировала, но отец, будучи человеком догадливым, прекрасно понимал: это маленькое, но все-таки наказание.
– Вера, – просил Евгений Николаевич дочь, – ну, так случилось. Пойми меня. Я же не человека убил. Это всего лишь развод. Так бывает. Но можно же при этом оставаться друзьями. Никто же не отменял того, что вы с Нютькой мои дети. Родительская любовь никуда не исчезает.
– Зато исчезает детская, – жестко парировала Вера, а потом украдкой плакала, потому что любила отца и до сих пор воспринимала его уход не умом взрослого человека, а сердцем обиженного ребенка.
После того как Вера отказала и в третий раз, Вильский настаивать перестал. Но тут вмешался случай, и Евгений Николаевич столкнулся с дочерью в переполненном автобусе.
– Знакомься, Вера, это Люба, моя жена, – представил он свою спутницу так, словно рядом с ним была королева, а не секретарша из директорской приемной.
– Здрасте, – еле выдавила из себя Вера и попробовала отвернуться. Но пассажиров в автобусе было что сельдей в бочке, и ей невольно пришлось стоять рядом с ними и даже ощущать запах Любиных духов. Вере не хотелось видеть отцовского счастья. А то, что Вильский счастлив с этой пергидрольной блондинкой, было видно невооруженным глазом.
Вера даже поймала себя на мысли, что рядом с матерью он выглядел совсем по-другому. Она уже не помнила, как именно, но иначе. Не так, как с новой женой. С Любой он словно помолодел. В общем, неважно.
И вот теперь то же самое предстояло увидеть Евгении Николаевне, поэтому Вере и не хотелось, чтобы она шла на эти похороны, как говорила та, «полным инкогнито». «О чем ты говоришь, мама? – снова и снова пыталась она повлиять на материнское решение. – Каким «полным инкогнито»? Ты же не удержишься! Наговоришь чего-нибудь. Будет скандал, а ведь это похороны. Не тот случай». «Именно тот», – поблескивала глазами Женечка, воодушевленная мыслью о «гражданской мести».
Но как только Евгения Николаевна Вильская оказалась рядом с подъездом, возле которого в ожидании выноса толпились соседи Краско по общежитию, коллеги по цеху, где работал несчастный Иван Иванович, от ее решимости не осталось и следа.
Евгения Николаевна, затерявшись в толпе, испытала странное чувство. Она вспомнила, как Кира Павловна с тетей Катей возили ее в Грушевку к той жуткой бабке-чувашке, которая поливала ее водой из колодца, а потом била по спине с такой силой, что казалось, отлетает душа.
«Это не он должен был умереть! – ахнула Женечка Вильская и закрыла руками рот, чтобы не закричать в голос. – Это я должна была». Перед глазами Евгении Николаевны появилось злое лицо Прасковьи Устюговой, и Женечка почувствовала, что земля качнулась у нее под ногами. И тут она увидела Любу: маленькую, в черной косынке, из-под которой выбивались белые прядки. Соперница сосредоточенно смотрела в лицо покойному и беззвучно шевелила губами, как будто вела с бывшим мужем какой-то разговор.
И еще Евгения Николаевна почувствовала, что Люба неуязвима, потому что ее защищает любовь. А у нее, у Женечки Вильской, такой любви больше нет. И не будет, решила Женечка и стянула с себя косынку, потому что прятаться было незачем: никому она не нужна.
Это открытие отчасти примирило Евгению Николаевну с действительностью: она отбросила мысли о возвращении Вильского и поставила на своей женской жизни огромный, как она говорила, красный крест. «А почему красный?» – приставала к ней потом Нютька, подслушавшая разговор матери с Марусей Ларичевой. «А потому!» – странно отвечала Евгения Николаевна и подумывала о переезде в Долинск, но вместо этого перевезла к себе, в четырехкомнатный кооператив, парализованного отца и озлобившуюся мать, недвусмысленно намекавшую дочери, что пришло время помогать родителям. С этого времени Маруся Ларичева стала называть подругу сестрой милосердия, а Кира Павловна – блаженной. «Это надо же! – возмущалась мать Вильского. – Одна грешит, другая кается. А ему, – размышляла она о сыне, – трын-трава. Гнездо вьет, кукух несчастный!» «Какой кукух, Кира?!» – не сразу понимал жену Николай Андреевич. «Такой!» – злилась Кира Павловна, но имени сына вслух не называла.
Как ни странно, но со смертью Ивана Ивановича Краско все в мире разобщенных семейств стало возвращаться к определенному равновесию.
Под одной крышей воссоединились Швейцеры, к огромному неудовольствию Нютьки, распрощавшейся с отдельной комнатой.
Попросила приюта и готовившаяся к родам Юлька. И Вильскому не осталось ничего другого, как пустить падчерицу, потому что Люба смотрела на него с надеждой, как на царя-батюшку, и все время повторяла: «Спасибо, спасибо тебе, Женя». «Да перестань», – отвечал ей Евгений Николаевич, и было видно, что ему приятно подобное отношение. Настолько приятно, что даже соседство с угрюмой Юлькой поначалу не омрачало его существования.
Да и вообще Вильский считал себя счастливым человеком и даже иногда грешным делом подумывал, что настоящая жизнь у него только и началась с Любой. От этих мыслей Евгению Николаевичу иногда становилось стыдно, но он легко отгонял от себя сомнения, как только вспоминал свою жизнь с Желтой. Счастливую, как он думал, жизнь, а на деле оказавшуюся просто генеральной репетицией.
«Никто ни в чем не виноват, – успокаивал себя Вильский, когда новое счастье становилось совсем непереносимым. – Ни я, ни Люба, ни Желтая. Чему быть, того не миновать». Эта пословица примиряла Евгения Николаевича с действительностью еще и потому, что сразу же переключала внимание на события многолетней давности, когда ему, без пяти минут выпускнику средней школы, золотозубая цыганка рассказывала о предстоящих трех жизнях. «Вот она, третья жизнь! – радовался Вильский и потирал трехкопеечную монету влажными пальцами. – Первая – до Желтой, вторая – с ней, а третья – сейчас».
– Дурак ты, Женька, – с жалостью говорил ему Левчик и призывал в свидетели Владимира Сергеевича Реву.
– Ну ясный перец, – ухмылялся Вильский и чувствовал свое превосходство над другом, вернувшимся в семью из соседнего подъезда.