Татьяна Тронина - Хозяйка чужого дома
«А он красив, – размышляла она. – Седина ему очень идет. И это печальное изящество… А что, если завести с ним роман? Он бы бросил свою замечательную, но уже дряхлую жену, мы бы поехали с ним в свадебное путешествие вокруг света, он помог бы мне открыть собственную галерею, делал бы мне рекламу в масс-медиа – это уже не чахлая благотворительность! Ужасно пошло, но как заманчиво…» Она засмеялась – как раз в тот момент, когда Федор Максимович рассказывал о каком-то особо изощренном озорстве своего не по годам сообразительного внука.
– Да, он у меня такой! – усмехаясь, кивнул Терещенко. – А как вы, Еленочка, относитесь к детям? Пардон, слишком нескромный вопрос, но вы с таким неподдельным интересом меня слушаете… не могу удержаться. Возможно ли совместить искусство с личной жизнью? У вас такой замечательный муж… Костя, да? Мы с ним встречались несколько раз на ваших выставках…
Елена, все еще смеясь, покачала головой.
– Замечательный! – повторила она с сарказмом. – Что ж, может быть, только не мне оценить это…
Распространяться подробнее она не стала, но, видимо, и этих слов хватило для того, чтобы Терещенко озадачился и даже как будто огорчился, словно и в самом деле был отцом родным для Елены.
Они выпили еще вина и какое-то время посидели молча, глядя в окно.
– Как вы собираетесь отдыхать, Федор Максимович? – вдруг спросила Елена, насмотревшись на дефилирующих мимо окна столичных красоток, одетых – вернее, полуодетых – по случаю жары вызывающе и восхитительно-небрежно.
– Сейчас, летом? Нет, сейчас у меня дел полно… Позже, где-нибудь в сентябре. Я люблю Карелию… Слетаю еще, наверное, на Камчатку, в долину гейзеров.
Елена широко открыла глаза и заявила довольно бесцеремонно:
– Да вы патриот!
– Разве это плохо?
– Нет, что вы… Только я рядом с вами чувствую себя безродной космополиткой! Карелия, Камчатка… А я только что мечтала о Париже и Лондоне.
– Вы там бывали?
– Нет. Но в сентябре непременно поеду, – с мстительным удовольствием произнесла она. – У меня сейчас тоже дела. Вот закончу их и поеду… – Елена подумала о муже и о том, какая, наверное, морока – разводиться.
– Давайте потанцуем? – вдруг предложил Терещенко.
– Давайте! – решительно вскочила Елена.
Парочка посетителей уже кружилась на веранде возле оркестра, игравшего негромкую, тягучую музыку. Федор Максимович с Еленой присоединились к ним.
Терещенко был невысок – всего на полголовы выше своей спутницы. Елене было с ним удобно – она прижалась к нему, лаская ладонями нежную и одновременно какую-то даже на ощупь прочную ткань его летнего костюма, вдохнула ненавязчивый запах его парфюма… Это был не запах даже, настолько дороги и хороши были эти мужские духи, а как бы дуновение, дарившее ощущение надежности и покоя. Но, находясь рядом с ним, Елена не думала о том, что этот человек очень богат, ей было просто уютно и беззаботно.
В том, как он обнимал ее в танце, не было ничего двусмысленного, и Елена сама прижалась к нему чуть сильнее, не осознавая, что в его объятиях пытается спастись от грубого и жестокого мира и от предательства, на которое оказался способен самый близкий ей человек.
* * *Костя родился очень крупным ребенком – почти пять килограммов, и акушерка, принимавшая его, произнесла дежурную фразу восхищения:
– Генералом будет! – на что пациентка, новоявленная мать, скептически хмыкнула. Скепсиса, иронии и энергии в этой женщине было хоть отбавляй, даже трудные роды не могли изменить ее характер. – А кем же, мамочка? – запал восторга в акушерке еще не иссяк. – Брать выше – генералиссимусом?
– Посылать людей на бойню – преступно, – фанатично заявила бескровными обкусанными губами пациентка. – И ради каких таких целей? Ради государства, которое…
– Все-все-все! – перебила ее акушерка. – Я вас поняла. Вы из тех, кто читает этот, как его… «Архипелаг ГУЛАГ».
– Высылать лучших людей из страны тоже преступно. Бродский… Сейчас почти середина семидесятых, двадцатый век кончается, а они с Солженицыным как с предателем…
– Как ребенка-то назовете, мамаша? – опять бесцеремонно перебила ее акушерка, которой было глубоко наплевать на политику, потому что была она женщиной простой и непривередливой, уже давно привыкшей к странностям только что разрешившихся от бремени пациенток.
– Константином. В честь моего отца, не вернувшегося из сталинских лагерей…
– Да ладно вам выступать! – наконец не выдержала акушерка. – А то вас из родильного в дурдом отправят. Не я, конечно, но если кто из начальства услышит…
– Я готова, – со смирением первой христианки заявила та.
– О ребенке бы подумали!
…Как раз о ребенке мать думала в первую очередь. И в последующие годы тоже. Но думала как-то так туманно, гипотетически, волнуясь из-за того, что тому придется жить в тоталитарном государстве, поэтому Костя часто ходил с оторванными пуговицами, довольствуясь пригоревшей манной кашей. Но капризным мальчиком не был – добрый и веселый, он не обращал внимания на такие мелочи.
Все свои юные годы Костя провел в самой что ни на есть диссидентской обстановке. По ночам мать с отцом упоенно слушали радио «Свобода» на специально приобретенном для этих целей дорогом немецком приемнике, а днями квартира была заполнена разными людьми – странными, интересными, иногда даже страшными, а иногда очень милыми. Людьми, которые были недовольны существующим строем. Нет, революционерами и заговорщиками они не являлись, иначе бы их компанию давно отправили на Колыму или, вернее, в психиатрическую клинику, но были и такие, по которым давно плакал сто первый километр. На даче время от времени тоже жили диссиденты.
Было много разговоров, споров, в кухне нельзя было разглядеть сковородки сквозь густой табачный дым. Сох в стаканах терпкий советский портвешок, который больше будоражил, чем опьянял, по рукам ходили самиздатовские списки запрещенных книг.
Отец у Кости работал грузчиком в продуктовом, хотя по специальности был инженером-механиком, а мать писала изощренным эзоповым языком язвительные статьи, которые никто не печатал. Потом какой-то бывший одноклассник взял ее курьером в свою газету, где он являлся ответственным секретарем и потому мог позволить себе некоторые вольности. На кусок хлеба с маслом хватало, хотя того одноклассника мать за глаза и в глаза страшно ругала, повторяя все время, что тот «продался».
Костику такая жизнь нравилась – в ней был романтизм и еще нечто такое, что заставляло держаться в постоянном тонусе. За их семьей даже следили иногда – в основном из-за тех личностей, которые посещали их дом, отец категорически запрещал откровенничать по телефону, утверждая, что тот на «прослушке», несколько раз происходили неприятные инциденты, когда «проклятые гэбисты» решали напомнить, кто в стране хозяин, но, в общем, каких-то особенных неприятностей не случалось. Огромная империя шла к развалу, и к середине восьмидесятых высказывать свое недовольство можно было уже почти спокойно. Потом случилась перестройка, гласность и либерализация. Отец к тому времени умер от рака легких, осталась у Кости одна мать. Седая, нервная, с вечным пламенем в глазах, окутанная сизыми клубами табачного дыма, она сначала радовалась происходящим переменам, потом, когда даже хлеб с маслом стали дефицитом и за ними пришлось гоняться по магазинам с продуктовой карточкой, немного приуныла.