Владимир Шибаев - Серп демонов и молот ведьм
И совсем завыла и зашлась, крутя монистами на бедрах, складками змеиной шеи и руками с дециметровыми когтями. Испуганно сунулся литератор H., отрабатывая скудный сволочной черствый хлеб гонорара, пояснил:
– Инсталляция по Бойсу и Дмитрию Александрычу в концепции экспрессивно-демонстрационного активизма идеологизирующей энергии искусства. Моментальная и ментальная декларативность актуальной формообразующей индульгенции – и недорого. Перформация монистов в монеты спорадически атрофирует игру смыслов согласно Эго Эроса в негу Герпеса, – и тут же поспешно улез.
– Да дура она, – крикнула Лизель, бодро выскакивая из кресла. – Водила-кадила, свистела-гудела тухлыми пломбами, а хоть бы чешуя со шпроты. Как писала любимая собачка на персидский половик, так теперь еще гуще капает. Извела полста зеленых кусков. Нечего тебе в Лондоне среди нашей бедноты выделываться.
– Руски женщин може толко незешто денги прошить. Не добже качеств. Полшки женщин сегда ровно денги брет, то магэ зналежьч вшюду.
Тут еще побегал перед жюри с испуганной рожей, суясь за шторку и шелестя ластами, Пьеро, изыскивая еще перформантов. И, довольный, провозгласил:
– Номер-монстр, точный премиант. Песни славянских вагин, прямо с загрантурне в опломбированном медиками цинковом пульмане. Последняя гастроль.
Выбрались на помост чертовой дюжиной разного калибра девки, и дальше пошла такая свистопляска, что «адмирал» Никита Хайченко попытался немедленно укрыться по самую фуражку в блиндаже под раскладухой, которая страшно завибрировала и забарабанила полковым оркестром по хребтине офицера, а заведующий районной культурой Скирый тоже не выдюжил вагинальных па и с бешеным криком «А ну, полечку!» – подхватил Лизель и бросился мимо наяривающего в гармонь Пьеро выделывать с ней бонвиванские ужимки старого перепляса.
Черт, занесло, – с трудом выбрался Хайченко из-под раскладухи, на которой уже насиловали трех осветителей и двух бутафоров, и выполз, передвигаясь то пластунски, то десантными бросками, в коридор.
И бросился как мог споро по еле освещенным засранным помещениям, в ожесточении, с бешеным от злобы лицом дергая двери, искать внучку свою Эльку Хайченко, крепко попавшую в этот смурной притон. Кругом в комнатках было мусорно, в некоторых валялись вонючие чубуки трубок, окурки, шприцы и измызганные людишки с полузакаченными рыбьими в художественном трансе глазками, какой-то местный Малевич мазал огромный холст, окуная задницу в ведра с разной краской и водил ею в блаженстве по холсту. Хорошо, дверки были если не выломаны во время репетиций актов, то плохо прикрыты бабьими рваными трусами и черными подтяжками для черных чулок. И в одной из малюсеньких полутемных каморок Хайченко и обнаружил забившуюся в угол, лежащую на надувном матрасе внучку.
Девчонка испуганно поглядела на бравого офицера и тихо прошептала:
– Деда!
– Эльвирочка, солнышко, – нежно прошептал дед и пальцами согнал с лица внучки прядку волос. – Тикаем отсюда домой, до хаты!
На лице девицы красовался желтый синяк, на плечах – синеватые пятна и подтеки.
– Это чего?! – хрипло спросил офицер.
– Любовь, – кратко прошептала побитая.
– Это чего это за любовь, – повторил, сжав зубы до скрипа, морской волк, указывая на ее следы.
– Уходи, деда, – прошептала внучка. – Я сама приду.
– Куда хочешь, мы тебя везде ждем, – отчеканил военмор. – И к отцу приходи, и ко мне в музей. Места вдоволь. Ты ведь дочка моря, тебе простор нужен. А не эта клозет-компания.
– Деда, уходи. Я уже скоро сама… – пролепетала внучка. – Любовь кончается.
Полковник морских сил еще пяток минут шептался и уговаривал внучку, а потом в бессилье поднялся с колен, на которых стоял, и вывалился из комнатенки. Потом оправил форму, вынул кортик, оглядел его и крепким шагом отправился назад, на заседание комиссии. Когда он вступил в заводскую залу, что-то неуловимо изменилось в течении концерта-заявки. Висела предгробовая тишина, а по зале, видно, с последним номером отборочного тура, метался с косым, облитым потом лицом АКЫН-ХУ и размахивал, метя сжать головы публике, добытым где-то сельским допотопным серпом. И орал, страшно дергаясь и время от времени икая и давясь слюной.
– Я, магистр темной магии АКЫН-ХУ, я врио Вельзевула на стухшей, набитой падшей падалью планетке Земля, – визжал, не попадая в падежи и суясь к шарахающимся зрителям. – Взвоют ветром младенец тьмы, отвалятся дверцы и щелки космопомоек и щедрых дыра галактикой е. И забредет в ваши домы мрак и морок, стон и сон нищеты и срамной болезней. Смерть спешит, бредет гость к отринувшей рукуположение мага. Бойтесь обидеть щербатую князя, отбить фарфоровую головенку образа детий ваших, и станут те дочерью мшистого дна валгаллы и проститутки гномов и элей. Ты, – крикнул он одной отпрянувшей в ужасе толстой прыщавой девке, мучающейся на раскладухе рядом с малоподвижным, чуть живым бутафором, выглядывающим, впрочем, хитрым вороватым глазом, – ты потеряешь последний волос за диван Страны Грез, ты – уронишь свой орущий морщинистый плод в омут мутной реки ХУ, если окотишься копченой свиньей, в реку прошлых времени, а ты, крыса пустых полей, набедренная тряпка возле лучистой страной У, усмешки космогона планеты галактик Е, ты разорвешь язву своей до гнилой костей и скинешь стухшие пустые резинки грудей свои в кипяток нашей веры – лишь бы еле доступная ужо к тебе боль заглушит от влечение от грома моем насланных мук.
Вы все, срезанные завядлые колоски воинством Ахметатона, внука Ры и правнука от кошков стороннего подземных царствий Ю – все вы такие будешь прокляты и распятые и расшестые моими отшельниками змея полян ГОПОСТОПА и гада лесин ХОЛОПОПА. У тебя, – взвился АКЫН, хватая какого-то попавшегося перепуганного в бархатной курточке и лентах, по виду мастера кистей, – у тебя тетка ПОЛОЗ с прибывших из туманных холма прихвостнем ДЕРВЕНЕМ и ШМОНЕМ высосут твою горькую лимфу, и будешь ползать, кусая от боли свой солоп и грызя гроздья грануломатозия, – и ловким движением кисти наглый шельмец срезал серпом подчистую все пуговки на кафтане живописца. – А ты, – схватил он другого, – не пошедши под науку пришельца небес и вертухая богов АКЫН-ХУ, отверзнутый знанием шагреневых кож мальчика убиенного Димы и погубенного Климы, ты сам, отблюдье темного моего пира, сам черканешь от тоски и воя бритовкой, тенью серпов моего, по голому брюху с набитой жвакой и булькнешь последним бутылем, ибо кровь твоя – синие теперь чернила моего приговора – испарится, шипя шипром, к свальным небеси.
Развернутся пропасти воли, – завопил АКЫН-ка, вновь выбираясь к авансценке, – упадут дщери богов ваших к грязным копытам моего зверя Тельца, грызущего крест свой. И всем вам, перьям заразных голубиц, выйдет мое клеймо на лоб с калмыцких болот, где оставил я меч любви своего. И сожжет вам, и деткам вашим, аминь. Покайтесь!